Оноре де Бальзак Во весь экран Шагреневая кожа (1831)

Приостановить аудио

— Ах, вы не знаете, что значит заставлять себя наслаждаться со смертью в душе…

Взглянуть в этот миг на гостиную — значило заранее увидеть нечто подобное Пандемониуму Мильтона .

Голубоватое пламя пунша окрасило лица тех, кто еще мог пить, в адские тона.

Бешеные танцы, в которых находила себе выход первобытная сила, вызывали хохот и крики, раздававшиеся, как треск ракет.

Будуар и малая гостиная походили на поле битвы, усеянное мертвыми и умирающими.

Атмосфера была накалена вином, наслаждениями и речами.

Опьянение, любовь, бред, самозабвение были в сердцах и на лицах, были начертаны на коврах, чувствовались в воцарившемся беспорядке, и на все взоры набросили они легкую пелену, сквозь которую воздух казался насыщенным опьяняющими парами.

Вокруг, как блестящая пыль, трепещущая в солнечном луче, дрожала светлая мгла, и в ней шла игра самых затейливых форм, происходили самые причудливые столкновения.

Там и сям группы сплетенных в объятии тел сливались с белыми мраморными статуями, с благородными шедеврами скульптуры, украшавшими комнаты.

Оба друга еще сохраняли в мыслях своих и чувствах некую обманчивую ясность, последний трепет, несовершенное подобие жизни, но уже не могли различить, было ли что-нибудь реальное в тех странных фантазиях, что-нибудь правдоподобное в тех сверхъестественных картинах, которые беспрерывно проходили перед утомленными их глазами.

Душное небо наших мечтаний, жгучая нежность, облекающая дымкой образы наших сновидений и чем-то скованная подвижность — словом, самые необычайные явления сна с такою живостью охватили их, что забавы кутежа они приняли за причуды кошмара, где движения бесшумны, а крики не доходят до слуха.

В это время лакею, пользовавшемуся особым доверием Тайфера, удалось, не без труда, вызвать его в прихожую, а там он сказал хозяину на ухо:

— Сударь, все соседи смотрят в окна и жалуются на шум.

— Если они боятся шума, пусть положат соломы перед дверями! — воскликнул Тайфер.

Рафаэль между тем так неожиданно и неуместно расхохотался, что друг спросил его о причине этого дикого восторга.

— Тебе трудно будет понять меня, — отвечал тот. 

— Прежде всего следовало бы признаться, что вы остановили меня на набережной Вольтера в тот момент, когда я собирался броситься в Сену, — и ты, конечно, захочешь узнать, что именно толкало меня на самоубийство.

Но много ли ты поймешь, если я добавлю, что незадолго до того почти сказочной игрою случая самые поэтические руины материального мира сосредоточились перед моим взором в символических картинах человеческой мудрости, меж тем как сейчас остатки всех духовных ценностей, разграбленных нами за столом, сводятся к этим двум женщинам, живым и оригинальным образам безумия, а наша полная беспечность относительно людей и вещей послужила переходом к чрезвычайно ярким аллегориям двух систем бытия, диаметрально противоположных?

Если бы ты не был пьян, может быть, ты признал бы, что это целый философский трактат.

— Если б ты не положил обе ноги на обворожительную Акилину, храп которой имеет что-то общее с раскатами надвигающегося грома, ты покраснел бы и за свой хмель и за свою болтовню, — заметил Эмиль, который забавлялся тем, что завивал и развивал волосы Евфрасии, отдавая себе не слишком ясный отчет в этом невинном занятии. 

— Твои две системы могут уместиться в одной фразе и сводятся к одной мысли.

Жизнь простая и механическая, притупляя наш разум трудом, приводит к некоей бездумной мудрости, тогда как жизнь, проходящая в пустоте абстракций или же в безднах мира нравственного, доводит до мудрости безумной.

Словом, убить в себе чувства и дожить до старости или же умереть юным, приняв муку страстей, — вот наша участь.

Должен, однако, заметить, что этот приговор вступает в борьбу с темпераментами, коими наделил нас жестокий шутник, заготовивший модели всех созданий.

— Глупец! — прервал его Рафаэль. 

— Попробуй и дальше так себя сокращать — и ты создашь целые тома!

Если бы я намеревался точно формулировать эти две идеи, я сказал бы, что человек развращается, упражняя свой разум, и очищается невежеством.

Это значит бросить обвинение обществу!

Но живи мы с мудрецами, погибай мы с безумцами, — не один ли, рано или поздно, будет результат?

Потому-то великий извлекатель квинтэссенции и выразил некогда эти две системы в двух словах — «Каримари, Каримара! « — Ты заставляешь меня усомниться во всемогуществе бога, ибо твоя глупость превышает его могущество, — возразил Эмиль. 

— Наш дорогой Рабле выразил эту философию изречением, более кратким, чем

«Каримари, Каримара», — словами: «Быть может», откуда Монтэнь взял свое «Почем я знаю? « Эти последние слова науки нравственной не сводятся ли к восклицанию Пиррона , который остановился между добром и злом, как Буриданов осел между двумя мерами овса?

Оставим этот вечный спор, который и теперь кончается словами:

«И да и нет».

Что за опыт хотел ты проделать, намереваясь броситься в Сену?

Уж не позавидовал ли ты гидравлической машине у моста Нотр-Дам?

— Ах, если бы ты знал мою жизнь!

— Ах! — воскликнул Эмиль. 

— Я не думал, что ты так вульгарен. Ведь это избитая фраза.

Разве ты не знаешь, что каждый притязает на то, что он страдал больше других?

— Ах! — вздохнул Рафаэль.

— Твое «ах» просто шутовство!

Ну, скажи мне: душевная или телесная болезнь принуждает тебя каждое утро напрягать свои мускулы и, как некогда Дамьен , сдерживать коней, которые вечером раздерут тебя на четыре части?

Или ты у себя в мансарде ел, да еще без соли, сырое собачье мясо?

Или дети твои кричали:

«Есть хотим»?

Может быть, ты продал волосы своей любовницы и побежал в игорный дом?

Или ты ходил по ложному адресу уплатить по фальшивому векселю, трассированному мнимым дядюшкой, и притом боялся опоздать?..

Ну, говори же!

Если ты хотел броситься в воду из-за женщины, из-за опротестованного векселя или от скуки, я отрекаюсь от тебя.