Оноре де Бальзак Во весь экран Шагреневая кожа (1831)

Приостановить аудио

Она схватилась было за шнур сонетки.

Я рассмеялся.

— Звать не к чему, — продолжал я. 

— Я не помешаю вам мирно кончить дни свои.

Убивать вас — значило бы плохо понимать голос ненависти!

Не бойтесь насилия: я провел у вашей постели всю ночь и не…

— Как!.. — воскликнула она, покраснев. Но после первого движения, которым она была обязана стыдливости, свойственной каждой женщине, даже самой бесчувственной, она смерила меня презрительным взглядом и сказала:

— Вам, вероятно, было очень холодно!

— Вы думаете, для меня так драгоценна ваша красота? — сказал я, угадывая волновавшие ее мысли. 

— Ваше лицо для меня — обетование души, еще более прекрасной, чем ваше тело.

Ведь мужчины, которые видят в женщине только женщину, каждый вечер могут покупать одалисок, достойных сераля, и за недорогую цену наслаждаться их ласками… Но я был честолюбив, сердце к сердцу хотел я жить с вами, а сердца-то у вас и нет!

Теперь я это знаю.

Я убил бы мужчину, которому вы отдались бы.

Но нет, ведь его вы любили бы, смерть его, может быть, причинила бы вам горе… Как я страдаю! — вскричал я.

— Если подобное обещание способно вас утешить, — сказала она весело, — могу вас уверить, что я не буду принадлежать никому…

— Вы оскорбляете самого бога и будете за это наказаны! — прервал я.

— Придет день, когда вам станут невыносимы и шум и луч света; лежа на диване, осужденная жить как бы в могиле, вы почувствуете неслыханную боль.

Будете искать причину этой медленной беспощадной пытки, — вспомните тогда о горестях, которые вы столь щедро разбрасывали на своем пути!

Посеяв всюду проклятия, взамен вы обретете ненависть.

Мы собственные свои судьи, палачи на службе у справедливости, которая царит на земле и которая выше суда людского и ниже суда божьего.

— Ах, какая же я, наверно, злодейка, — со смехом сказала она, — что не полюбила вас!

Но моя ли то вина?

Да, я не люблю вас. Вы мужчина, этим все сказано.

Я нахожу счастье в своем одиночестве, — к чему же менять свою свободу, если хотите, эгоистическую, на жизнь рабыни?

Брак — таинство, в котором мы приобщаемся только к огорчениям.

Да и дети — это скука.

Разве я честно не предупреждала вас, каков мой характер?

Зачем вы не удовольствовались моей дружбой?

Я бы хотела иметь возможность исцелить те раны, которые я нанесла вам, не догадавшись подсчитать ваши экю.

Я ценю величие ваших жертв, но ведь не чем иным, кроме любви, нельзя отплатить за ваше самопожертвование, за вашу деликатность, а я люблю вас так мало, что вся эта сцена мне неприятна — и только.

— Простите, я чувствую, как я смешон, — мягко сказал я, не в силах удержать слезы. 

— Я так люблю вас, — продолжал я, — что с наслаждением слушаю жестокие ваши слова.

О, всей кровью своей готов я засвидетельствовать свою любовь!

— Все мужчины более или менее искусно произносят эти классические фразы, — возразила она, по-прежнему со смехом. 

— Но, по-видимому, очень трудно умереть у наших ног, ибо я всюду встречаю этих здравствующих покойников… Уже полночь, позвольте мне лечь спать.

— А через два часа вы воскликнете: «Боже мой! « — сказал я.

— Третьего дня… Да… — сказала она. 

— Я тогда подумала о своем маклере: я забыла ему сказать, чтобы пятипроцентную ренту он обменял на трехпроцентную, а ведь днем трехпроцентная упала.

В моих глазах сверкнула ярость.

О, преступление иной раз может стать поэмой, я это понял!

Пылкие объяснения были для нее привычны, и она, разумеется, уже забыла мои слова и слезы.

— А вы бы вышли замуж за пэра Франции? — спросил я холодно.

— Пожалуй, если б он был герцогом.

Я взял шляпу и поклонился.

— Позвольте проводить вас до дверей, — сказала она с убийственной иронией в тоне, в жесте, в наклоне головы.

— Сударыня…

— Да, сударь?..

— Больше я не увижу вас.

— Надеюсь, — сказала она, высокомерно кивнув головой.

— Вы хотите быть герцогиней? — продолжал я, вдохновляемый каким-то бешенством, вспыхнувшим у меня в сердце от этого ее движения.