Послушай, — сказал он, — как все молодые люди, я тоже когда-то думал о самоубийстве.
Кто из нас к тридцати годам не убивал себя два-три раза?
Однако я ничего лучше не нашел, как изнурить себя в наслаждениях.
Погрузившись в глубочайший разгул, ты убьешь свою страсть… или самого себя.
Невоздержанность, милый мой, — царица всех смертей.
Разве не от нее исходит апоплексический удар?
Апоплексия — это пистолетный выстрел без промаха.
Оргии даруют нам все физические наслаждения: разве это не тот же опиум, только в мелкой монете?
Принуждая нас пить сверх меры, кутеж вызывает нас на смертный бой.
Разве бочка мальвазии герцога Кларенса не вкуснее, чем ил на дне Сены?
И всякий раз, когда мы честно валимся под стол, не легкий ли это обморок от угара?
А если нас подбирает патруль и мы вытягиваемся на холодных нарах в кордегардии, то разве тут не все удовольствия морга, минус вспученный, вздутый, синий, зеленый живот, плюс сознание кризиса?
Ах, — продолжал он, — это длительное самоубийство не то, что смерть обанкротившегося бакалейщика!
Лавочники опозорили реку, — они бросаются в воду, чтобы растрогать своих кредиторов.
На твоем месте я постарался бы умереть изящно. Если хочешь создать новый вид смерти, сражайся на поединке с жизнью так, как я тебе говорил, — я буду твоим секундантом.
Мне скучно, я разочарован.
У эльзаски, которую мне предложили в жены, шесть пальцев на левой ноге, — я не могу жить с шестипалой женой!
Про это узнают, я стану посмешищем.
У нее только восемнадцать тысяч франков дохода, — состояние ее уменьшается, а число пальцев увеличивается.
К черту!.. Будем вести безумную жизнь — может быть, случайно и найдем счастье!
Растиньяк увлек меня.
От этого проекта повеяло слишком сильными соблазнами, он зажигал слишком много надежд — словом, краски его были слишком поэтичны, чтобы не пленить поэта.
— А деньги? — спросил я.
— У тебя же есть четыреста пятьдесят франков?
— Да, но я должен портному, хозяйке…
— Ты платишь портному?
Из тебя никогда ничего не выйдет, даже министра.
— Но что можно сделать с двадцатью луидорами?
— Играть на них.
Я вздрогнул.
— Эх ты! — сказал он, заметив, что во мне заговорила щепетильность. — Готов без оглядки принять систему рассеяния, как я это называю, а боишься зеленого сукна!
— Послушай, — заговорил я, — я обещал отцу: в игорный дом ни ногой.
И дело не только в том, что для меня это обещание свято, но на меня нападает неодолимое отвращение, когда я лишь прохожу мимо таких мест. Возьми у меня сто экю и иди туда один.
Пока ты будешь ставить на карту наше состояние, я устрою свои дела и приду к тебе домой.
Вот так, милый мой, я и погубил себя.
Стоит молодому человеку встретить женщину, которая его не любит, или женщину, которая его слишком любит, и вся жизнь у него исковеркана.
Счастье поглощает наши силы, несчастье уничтожает добродетель.
Вернувшись в гостиницу «Сен-Кантен», я долгим взглядом окинул мансарду, где вел непорочную жизнь ученого, которого, быть может, ожидали почет и долголетие, жизнь, которую не следовало покидать ради страстей, увлекавших меня в пучину.
Полина застала меня в грустном размышлении.
— Что с вами? — спросила она.
Я холодно встал и отсчитал деньги, которые был должен ее матери, прибавив к ним полугодовую плату за комнату.
Она посмотрела на меня почти с ужасом.
— Я покидаю вас, милая Полина.
— Я так и думала! — воскликнула она.
— Послушайте, дитя мое, от мысли вернуться сюда я не отказываюсь.
Оставьте за мной мою келью на полгода.
Если я не вернусь к пятнадцатому ноября, вы станете моей наследницей.
В этом запечатанном конверте, — сказал я, показывая на пакет с бумагами, — рукопись моего большого сочинения «Теория воли»; вы сдадите ее в Королевскую библиотеку.
А всем остальным, что тут останется, распоряжайтесь как угодно.
Взгляд Полины угнетал мне сердце. Передо мной была как бы воплощенная совесть.