Оноре де Бальзак Во весь экран Шагреневая кожа (1831)

Приостановить аудио

О, умирать из-за нее, все еще обожать ее, видеть ее перед собой, даже предаваясь излишествам в миг опьянения на ложе куртизанок, — и сознавать себя мишенью для ее насмешек!

Быть не в силах разорвать себе грудь, вырвать оттуда любовь и бросить к ее ногам!

Я скоро растратил свое богатство, однако три года правильной жизни наделили меня крепчайшим здоровьем, а в тот день, когда я очутился без денег, я чувствовал себя превосходно.

Чтобы продолжить свое самоубийство, я выдал несколько краткосрочных векселей, и день платежа настал.

Жестокие волнения! А как бодрят они юные души!

Я не рожден для того, чтобы рано состариться; моя душа все еще была юной, пылкой, бодрой.

Мой первый вексель пробудил было все прежние мои добродетели; они пришли медленным шагом и, опечаленные, предстали передо мной. Мне удалось уговорить их, как старых тетушек, которые сначала ворчат, но в конце концов расплачутся и дадут денег.

Мое воображение было более сурово, оно рисовало мне, как мое имя странствует по Европе, из города в город.

Наше имя — это мы сами! — сказал Евсевий Сальверт .

Как двойник одного немца, я после скитаний возвращался в свое жилище, откуда в действительности и не думал выходить, и внезапно просыпался.

Когда-то, встречаясь на улицах Парижа с банковскими посыльными, этими укорами коммерческой совести, одетыми в серое, носящими ливрею с гербом своего хозяина — с серебряной бляхой, я смотрел на них равнодушно; теперь я заранее их ненавидел.

Разве не явится ко мне кто-нибудь из них однажды утром и не потребует ответа относительно одиннадцати выданных мной векселей?

Моя подпись стоила три тысячи франков — столько, сколько не стоил я сам!

Судебные пристава, бесчувственные ко всякому горю, даже к смерти, вставали передо мною, как палачи, говорящие приговоренному:

«Половина четвертого пробило! « Их писцы имели право схватить меня, нацарапать мое имя в своих бумажонках, пачкать его, насмехаться над ним.

Я был должником!

Кто задолжал, тот разве может принадлежать себе?

Разве другие люди не вправе требовать с меня отчета, как я жил?

Зачем я поедал пудинги а-ля чиполлата?

Зачем я пил шампанское?

Зачем я спал, ходил, думал, развлекался, не платя им?

В минуту, когда я упиваюсь стихами, или углублен в какую-нибудь мысль, или же, сидя за завтраком, окружен друзьями, радостями, милыми шутками, — передо мной может предстать господин в коричневом фраке, с потертой шляпой в руке.

И обнаружится, что господин этот — мой Вексель, мой Долг, призрак, от которого угаснет моя радость; он заставит меня выйти из-за стола и разговаривать с ним; он похитит у меня мою веселость, мою возлюбленную — все, вплоть до постели.

Да, укоры совести более снисходительны, они не выбрасывают нас на улицу и не сажают в Сент-Пелажи, не толкают в гнусный вертеп порока; они никуда не тащат нас, кроме эшафота, где палач нас облагораживает: во время самой казни все верят в нашу невинность, меж тем как у разорившегося кутилы общество не признает ни единой добродетели.

Притом эти двуногие долги, одетые в зеленое сукно, в синих очках, с выгоревшими зонтиками, эти воплощенные долги, с которыми мы сталкиваемся лицом к лицу на перекрестке в то самое мгновение, когда на лице у нас улыбка, пользуются особым, ужасным правом — правом сказать:

«Господин де Валантен мне должен и не платит.

Он в моих руках.

О, посмей он только подать вид, что ему неприятно со мной встречаться! «

Кредиторам необходимо кланяться, и кланяться приветливо.

«Когда вы мне заплатите? « — говорят они.

И ты обязан лгать, выпрашивать деньги у кого-нибудь другого, кланяться дураку, восседающему на своем сундуке, встречать его холодный взгляд, взгляд лихоимца, более оскорбительный, чем пощечина, терпеть его Баремову мораль и грубое его невежество.

Долги — это спутники сильного воображения, чего не понимают кредиторы.

Порывы души увлекают и часто порабощают того, кто берет взаймы, тогда как ничто великое не порабощает, ничто возвышенное не руководит теми, кто живет ради денег и ничего, кроме денег, не знает.

Мне деньги внушали ужас.

Наконец, вексель может преобразиться в старика, обремененного семейством и наделенного всяческими добродетелями.

Я мог бы стать должником какой-нибудь одушевленной картины Греза, паралитика, окруженного детьми, вдовы солдата, и все они стали бы протягивать ко мне руки с мольбой.

Ужасны те кредиторы, с которыми надо плакать; когда мы им заплатим, мы должны еще оказывать им помощь.

Накануне срока платежа я лег спать с тем мнимым спокойствием, с каким спят люди перед казнью, перед дуэлью, позволяя обманчивой надежде убаюкивать их.

Но когда я проснулся и пришел в себя, когда я почувствовал, что душа моя запрятана в бумажнике банкира, покоится в описях, записана красными чернилами, то отовсюду, точно кузнечики, стали выскакивать мои долги: они были в часах, на креслах; ими была инкрустирована моя любимая мебель.

Мои вещи станут добычею судейских гарпий, и милых моих неодушевленных рабов судебные пристава уволокут и как попало свалят на площади.

Ах, мой скарб был еще частью меня самого!

Звонок моей квартиры отзывался у меня в сердце, поражая меня в голову, куда и полагается разить королей.

То было мученичество — без рая в качестве награды.

Да, для человека благородного долг — это ад, но только ад с судебными приставами, с поверенными в делах.

Неоплаченный долг — это низость, это мошенничество в зародыше, хуже того — ложь. Он замышляет преступления, он собирает доски для эшафота.

Мои векселя были опротестованы.

Три дня спустя я заплатил по ним.

Вот каким образом: ко мне явился перекупщик с предложением продать ему принадлежавший мне остров на Луаре, где находится могила моей матери; я согласился.

Подписывая контракт с покупщиком у его нотариуса, я почувствовал, как в этой темной конторе на меня пахнуло погребом. Я вздрогнул, вспомнив, что такая же сырость и холод охватили меня на краю могилы, куда опустили моего отца.

Мне это показалось дурною приметою.