Уильям Фолкнер Во весь экран Шум и ярость (1929)

Приостановить аудио

– Нынче проповедь будет говорить преподобный Шегог, – сказала Фрони.

– Да? – сказала Дилси. – А кто он такой?

– Из Сент-Луиса, – сказала Фрони. – Большой мастак на проповеди.

– Хм, – сказала Дилси. – Проповедник нужен такой, чтоб научил страху божьему эту нашу нынешнюю непутевую молодежь.

– Преподобный Шегог будет, – сказала Фрони. – Объявлено было.

Они шли улицей.

Во всю ее нешумную длину нарядными группами двигались, направляясь в церковь, белые – под ветровыми колоколами, в переменчивых проблесках солнца.

Ветер налетал порывами с юго-востока, сырой и холодный после недавних теплых дней.

– Вы бы не брали его в церковь, мэмми, – сказала Фрони. – А то меж людей разговоры.

– Меж каких это людей? – спросила Дилси.

– Да уж приходится выслушивать, – сказала Фрони.

– Знаю я, какие это люди, – сказала Дилси. – Шваль белая, вот кто.

Мол, для белой церкви – он нехорош, а негритянская – для него нехороша.

– Так ли, этак ли, а люди говорят, – сказала Фрони.

– А ты их ко мне посылай, – сказала Дилси. – Скажи им, что господу всемилостивому неважно, есть у него разум или нет.

Это только для белой швали важно.

Поперечная улочка повела их вниз и легла грунтовою дорогой.

По обе стороны ее, под откосами насыпи, широко стлалась низина, усеянная хибарками, обветшалые крыши которых были вровень с полотном дороги.

Дворики захламлены битым кирпичом, обломками штакетин, черепками.

Вместо травы – бурьян, а из деревьев попадались здесь акация, платан, тутовник, пораженные тем же тлетворным оскудением, что и все кругом лачуг, – и даже зелень на деревьях этих казалась всего-навсего печальной и стойкой памяткою сентября, словно весна и та их обделила, оставила питаться лишь густым запахом негритянской трущобы, которого ни с чем не спутать.

Адресуясь большей частью к Дилси, обитатели лачуг окликали их с порогов.

– А, сестра Гибсон!

Как живется-можется с утра сегодня?

– Ничего.

А вы как?

– Пожаловаться не могу, спасибо.

Негры выходили из хибар, пологой насыпью подымались на дорогу – мужчины в солидных и скромных коричневых, черных костюмах, с золотой цепочкой от часов по жилету, иные – с тросточкой; кто помоложе – в дешевом броско-синем или полосатом, в залихватских шляпах; женщины шуршали платьями чопорновато, а дети шли в поношенной, купленной у белых одежонке и посматривали на Бена со скрытностью ночных зверьков.

– Слабо тебе подойти к нему дотронуться.

– А вот и не слабо.

– Спорим, не дотронешься.

Спорим, побоишься.

– Он на людей не кидается.

Он дурачок просто.

– А дурачки как будто не кидаются? – Этот – нет.

Я уже пробовал.

– А спорим, сейчас побоишься.

– Так ведь мис Дилси смотрит.

– Ты и так бы побоялся.

– Он не кидается.

Он просто дурачок.

Люди постарше то и дело заговаривали с Дилси, но сама она отвечала только совсем уж старикам, с прочими же разговор вести предоставляла Фрони.

– Мэмми с утра нынче нездоровится.

– Это не годится.

Ну ничего, преподобный Шегог ее вылечит.

Он даст ей облегченье и развязку.

Дорога пошла в гору, и местность впереди стала похожа на декорацию.

Окаймленный поверху дубами, открылся обрывистый разрез красной глины, дорога вклинилась в него и кончилась, как обрубили.

А рядом траченная непогодами церквушка взнесла хлипкую колокольню, словно намалеванная, и весь вид был плосок, лишен перспективы, точно раскрашенный картонный задник, установленный по самому краю плоской земли, на солнечном и ветровом фоне пространства, апреля и утра, полного колоколов.

Сюда-то и тек народ с праздничной степенностью. Женщины и дети проходили внутрь, а мужчины, собираясь кучками, негромко толковали меж собой при входе, покуда не отзвонил колокол.

Тогда и они вошли.