Уильям Фолкнер Во весь экран Шум и ярость (1929)

Приостановить аудио

– Ты, да не скажешь, – сказала Дилси.

– Ну и что, похвалили тебя? – сказала Кэдди. – Ябеда.

– А что, может, высекли? – сказал Джейсон.

– Что ж ты не переодеваешься в рубашку, – сказала Дилси.

Пошла сняла с Кэдди лифчик и штанишки. – Ты погляди на себя, – сказала Дилси.

Свернула штанишки, трет ими у Кэдди сзади. – Насквозь пропачкало.

А купанья сегодня не будет. – Надела на Кэдди рубашку, и Кэдди забралась в постель, а Дилси пошла к двери, подняла руку свет гасить. – И чтоб ни звука, слышите! – сказала Дилси.

– Хорошо, – сказала Кэдди. – Сегодня мама не придет сказать «спокойной ночи».

Значит, меня и дальше надо слушаться.

– Да-да, – сказала Дилси. – Ну, спите.

– Мама нездорова, – сказала Кэдди. – Они с бабушкой обе больны.

– Тш-ш-ш, – сказала Дилси. – Спите.

Комната стала черная вся, кроме двери.

А теперь и дверь черная.

Кэдди сказала:

«Тс-с, Мори», положила руку на меня.

И я лежу тихо.

Слышно нас.

И слышно темноту.

Темнота ушла, папа смотрит на нас.

На Квентина смотрит и Джейсона, подошел, поцеловал Кэдди, погладил мне голову.

– Что, мама очень нездорова? – сказала Кэдди.

– Нет, – сказал папа. – Смотри, чтобы Мори не упал.

– Хорошо, – сказала Кэдди.

Папа пошел к двери, опять смотрит на нас.

Темнота вернулась, он стоит черный в дверях, а вот и дверь опять черная.

Кэдди держит меня, мне слышно нас и темноту, и чем-то пахнет в доме.

Вот окна стало видно, там шумят деревья.

А вот и темнота вся пошла плавными, яркими, как всегда, и даже когда Кэдди говорит, что я спал.

2 июня 1910 года

Тень от оконной поперечины легла на занавески – восьмой час, и снова я во времени и слышу тиканье часов.

Часы эти дедовы, отец дал их мне со словами: "Дарю тебе, Квентин, сию гробницу всех надежд и устремлений; не лишено язвительной уместности то, что ты будешь пользоваться этими часами, постигая общечеловеческий опыт reducto absurdum, способный удовольствовать твои собственные нужды столь же мало, как нужды твоих деда и прадеда.

Дарю не с тем, чтобы ты блюл время, а чтобы хоть иногда забывал о нем на миг-другой и не тратил весь свой пыл, тщась подчинить его себе.

Ибо победить не дано человеку, – сказал он. – Даже и сразиться не дано.

Дано лишь осознать на поле брани безрассудство свое и отчаянье; победа же – иллюзия философов и дураков".

Часы прислонены к коробке с воротничками, и я лежу, их слушаю.

Слышу то есть.

Вряд ли кто станет со вниманием слушать ход часов.

Незачем это.

Можно надолго отвлечься, а затем одно «тик-так» враз выстроит в уме всю убывающую в перспективе вереницу нерасслышанных секунд.

Похожую на длинный, одиноко легший на воду световой луч, которым (по словам отца) впору шествовать Христу.

И добрейшему святому Франциску, называвшему смерть Маленькой Сестрой, а сестры-то у него не было.

За стеной Шрив скрипнул пружинами кровати, зашуршали его шлепанцы по полу.

Я поднялся, подошел к столику, скользнул рукой к часам, повернул их циферблатом вниз, опять лег.

Но тень от поперечины осталась, а я по ней определяю время чуть не до минуты, и пришлось повернуться спиной, и сразу зачесались глаза на затылке, какие были у животных раньше, когда кверху затылком ползали.

С бездельными привычками расстаться труднее всего, говорит отец.

И что Христос не распят был, а стерт на нет крохотным пощелкиваньем часовых колесиков.

А сестры у него не было.

Только ведь отвернулся от часов – и тут же захотелось поглядеть, который час.

Отец говорит, этот постоянный зуд насчет положения стрелок на том или ином циферблате – простой симптом работы мозга.