– Чего, сэр? – Смотрит на меня, потом выпростал ухо из-под одеяла.
– Подарочек рождественский с тебя! – сказал я.
– Выходит так, хозяин.
Кто вперед сказал, тому и причитается.
– Ладно уж на этот раз. – Я стянул брюки с сетки, достал четверть доллара. – Но в следующий не зевай.
Через два дня после Нового года буду ехать с каникул, тогда берегись. – Я кинул монету из окна. – Купи себе чего-нибудь.
– Спасибо, сэр, – сказал он.
Слез с мула, поднял, вытер о штанину. – Спасибо, молодой хозяин. – Поезд пошел.
Я из окна высунулся на холод, назад гляжу.
Стоят – негр рядом с тощим зайцеухим мулом, – стоят убого, без движения, без нетерпения.
Грузно попыхивая, паровоз начал брать поворот, и они плавно скрылись из виду со своим убогим и вечным терпением, со своей безмятежной недвижностью. С этой готовностью детски неумелой. И вместе какая, однако, способность любить без меры и заботиться о подопечных, надежно их оберегая и обкрадывая, а от обязательств и ответственности отлынивать так простодушно, что и уверткой этого не назовешь; а поймаешь – восхитится твоей проницательностью откровенно и искренне, как спортсмен, побитый в честном состязании. И еще забыл неизменную и добрую их снисходительность к причудам белых, точно к взбалмошным неслухам-внучатам.
И весь тот день, пока поезд шел через ущелья и провалы и вился по уступам и только тяжкие выхлопы да покряхтыванье колес напоминали о движении, а вечные горы стояли, растворяясь в густом небе, – весь тот день я думал о доме, представлял себе наш тусклый вокзал и площадь, где не спеша толкутся, месят грязь негры и фермеры, где фургоны, кульки с леденцами, игрушечные обезьянки, и римские свечи из свертков торчат, и внутри у меня все замирало и плясало, как в школе, когда звонок с уроков.
Дождавшись, чтоб часы пробили три, я начинал счет секунд.
Досчитав до шестидесяти, загибал первый палец; осталось загнуть четырнадцать пальцев – тринадцать – двенадцать – восемь – семь, – и вдруг, очнувшись, я ощущал тишину и немигающее внимание класса и говорил:
«Да, мэм?» –
"Может быть, твое имя не Квентин? – сердится мисс Лора.
Новая полоса тишины, безжалостное немигание и руки класса, вскинутые в тишину.
«Генри, напомни-ка Квентину, кто открыл реку Миссисипи». – «Де Сото».
На этом немигание кончалось, но вскоре мне начинало казаться, что я считаю слишком вяло, и я ускорял счет, загибал еще палец, потом казалось, что чересчур быстро, я замедлял, опять частил.
В итоге у меня никак не выходило вровень со звонком и двинувшейся вдруг лавиной ног, почуявших землю под истертым полом, – а день – как лист стекла, звенящий после легкого и резкого удара, и у меня внутри все пляшет. Танцует сидя.
Застыла в дверях на миг.
Бенджи.
Ревет.
Сын старости моей Бенджамин ревет.
Кэдди!
Кэдди!
«А я убегу из дому и не вернусь».
Он заплакал. Кэдди подошла, коснулась его.
«Не плачь.
Я не стану убегать.
Не плачь!»
Замолчал.
Дилси:
«Когда надо, он и так учует все, что ты хочешь сказать.
Зачем ему тебя слушать, отвечать».
«А свое новое имя он чует?
А злосчастье чует?»
«Что ему счастье-злосчастье?
Он порчи может не бояться».
«Для чего же тогда ему имя меняют, если не чтоб порчу отвести?»
Трамвай остановился, пошел, опять остановился.
Под окном – людские макушки в новых соломенных шляпах, еще не пожелтевших.
Среди пассажиров теперь и женщины с кошельками на коленях, а рабочих комбинезонов едва ли не больше, чем башмаков начищенных и крахмальных воротничков.
Негр тронул меня за колено.
«Виноват», – сказал он.
Я убрал ноги, дал пройти.
Трамвай катился вдоль глухой стены, отражавшей наш грохот обратно в вагон, на женщин с кошелками и на человека в испятнанной шляпе, за ленту которой засунута трубка.
Запахло водой, в разрыве стены блеснула река, и две мачты, и чайка в воздухе замерла, точно на невидимой проволоке подвешенная между мачтами; я поднял руку, сквозь пиджак коснулся писем написанных.
Трамвай остановился, я сошел.
Мост разведен – пропускает шхуну.