– Что правда, то правда, – говорит Верш. – Навряд ли есть у нас такой в округе, чтоб за жизнь добыл больше опоссумов, чем дядя Луис. – То-то же, – говорит Луис. – Опоссумам моим света хватает.
Они у меня не жалуются на фонарь.
А теперь кончай, ребята, разговоры.
Слышите, учуяли.
Ого-го!
Веселей, собачки! – И мы сидим средь сухих листьев, они слегка шуршат от наших затаенно-ждущих выдохов и вдохов и от неспешного дыхания земли в безветренной октябрьской ночи. В жесткой свежести воздуха – вонь фонаря, лай собак и замирающий вдали эхом голос Луиса.
Он никогда его не напрягал, но в тихий вечер, бывало, этот голос доносило даже к нам на веранду.
Когда Луис сзывал собак, голос его звучал трубно, как рог, праздно висевший у него через плечо, – но чище, мягче рога, словно голос этот был частью тьмы и тишины, возникал, развивался из них и снова уходил, свивался в темноту. Ого-гоОоооо. Го-гоОоо. Го-гооОоооооооооооооооооо.
«Должна выйти замуж»
«У тебя их очень много было Кэдди»
«Не знаю Слишком много Обещай заботиться о Бенджи и о папе»
«И ты не знаешь от кого у тебя А он знает ли»
«Не трогай меня Обещай о Бенджи и о папе»
Еще не подошел к мосту, а уже ощутилась вода.
Мост из серого камня, мшистого, в плесенных пятнах медленно ползущей сыри.
В тени под ним вода негромкая и чистая журчит, курлычет, обтекая камень, в гаснущих воронках вертя небо.
«Кэдди не за этого»
«Я должна за кого-нибудь» Верш рассказывал, как один малый сам себя изувечил.
Ушел в лес и, сидя там в овражке, – бритвой.
Сломанной бритвой отчекрыжил и тем же махом через плечо швырнул их от себя кровавым сгустком.
Но это все не то.
Мало их лишиться.
Надо, чтоб и не иметь их отроду. Вот тогда бы я сказал: «А, вы про уго. Ну, это китайская грамота. По-китайски я ни бе ни ме».
Отец мне говорит: «Ты потому так, что ты девственник.
Пойми, что женщинам вообще чужда девственность.
Непорочность – состояние негативное и, следовательно, с природой вещей несовместное.
Ты не на Кэдди, ты на природу в обиде». А я ему: «Одни слова все». И в ответ он: «А девственность будто не слово?» А я: «Вы не знаете.
Не можете знать». И в ответ: «Нет уж.
С момента, как это осознано нами, трагедия теряет остроту».
Там, где воду кроет тень от моста, видно далеко вглубь, хотя не до самого дна.
Если листок в воде долго, то со временем всю зеленую ткань размывает, и одни только тонкие жилки веют медленным движеньем сна.
Каждая колеблется раздельно, как бы спутаны ни были раньше, как бы плотно ни прилегали к костям.
И может, когда Он повелит воскреснуть, глаза тоже всплывут из мирной глубины и сна на горнюю славу взглянуть.
А следом уж всплывут и утюги.
Спрятав их под мостом с краю, я вернулся и облокотился на перила.
Не до дна, но до глуби ток воды прозрачен, и вижу – там какая-то теневая черта висит, как жирно проведенная стрела, нацелившаяся в течение.
А над самой водой мошкара – веснянки снуют из тени на солнце и снова в тень моста.
Если бы просто за всем этим ад – чистое пламя и мы оба мертвее мертвых.
Чтобы там один я с тобой я один и мы оба средь позорища и ужаса но чистым пламенем отделены Без шевеления малейшего стрела выросла в размерах, и, взрябив губой гладь, форель утянула под воду веснянку с той великаньей уклюжестью, с какой слон подбирает фисташку.
Воронка, сглаживаясь, поплыла течением, и опять стрела нацелилась, чуть колышимая водным током, над которым вьются и парят веснянки.
Чтоб только ты и я там средь позорища и ужаса но отгороженные чистым пламенем
Форель висит уклюже и недвижно средь зыбящихся теней.
Подошли трое мальчуганов с удочками, и мы, облокотясь, стали вместе глядеть на форель.
Эта рыбина – их старый знакомец.
Достопримечательность местная.
– Ее уже двадцать пять лет ловят и поймать не могут.
Одна бостонская лавка объявила, что даст спиннинг ценой в двадцать пять долларов тому, кто ее поймает на крючок.
– Ну и чего же вы зеваете?
Разве не хочется иметь такой спиннинг?
– Хочется, – ответили они, следя с моста за форелью – Еще как хочется, – сказал один.