- Меня там не было, - ответил Рихард, - я уже три месяца не живу дома, вот какое дело.
У меня есть друг; ну и вот, а работает он киномехаником, и, когда вечерние сеансы кончаются, я пробираюсь спать в его будку.
Я залезаю туда со двора, по пожарной лестнице...
И кино бесплатно.
- Он умолк и сглотнул слюну.
- Мой друг и Анни давал билеты, бесплатно; а она, как потушат свет, все оборачивалась и смотрела назад.
Меня-то она разглядеть не могла, зато я иногда видел ее лицо - если на экране было много света, вот какое дело...
Рихард умолк.
Напротив них висела картина, изображавшая сцену Страшного Суда, - кудрявые херувимы с жирными задами выдували из труб грозовые вихри.
Слева виднелся рисунок пером какого-то старого немецкого мастера, но он был закрыт, головой Рихарда и спинкой зеленого плюшевого диванчика; Рубашов рассмотрел только руки Мадонны - худые, протянутые вперед руки с чуть согнутыми, сложенными горстью ладонями да кусочек пустого заштрихованного неба. Рихард все время сидел неподвижно, немного склонив обветренную шею.
- Вот как?
А сколько ей лет, вашей жене?
- Семнадцать,
- Вот как?
А вам?
- Девятнадцать.
- И дети есть? - Рубашов чуть вытянул шею, пытаясь учше рассмотреть рисунок, однако это ему не удалось.
- Анни беременная, - ответил Рихард. - Это наш первый.
- Он сидел неподвижно, напоминая отлитую из свинца статуэтку.
Они помолчали, потом Рубашов попросил продиктовать ему список партийцев.
Рихард назвал человек тридцать.
Рубашов задал пару вопросов и внес несколько фамилий с адресами в книгу заказчиков датской фирмы, делавшей инструменты для зубных врачей.
У него был заранее заготовленный перечень городских дантистов с пропущенными строчками, - их-то он теперь и заполнил.
Немного подождав, Рихард сказал:
- А теперь я отчитаюсь о нашей работе.
- Ладно, давайте, - согласился Рубашов.
Рихард сделал подробный доклад.
Он сидел совершенно неподвижно, немного ссутулившись и наклонившись вперед, а его красные рабочие руки тяжело и устало покоились на коленях.
Он рассказывал о флагах и лозунгах, о листовках, расклеенных в заводских уборных, - монотонно и тускло, словно счетовод.
Напротив него толстозадые ангелы недвижимо плавали в грозовых вихрях, которые они сами же и выдували; слева, скрытая диванной спинкой, протягивала худые руки Мадонна, и со всех сторон их окружала плоть мясистые ляжки, мощные бедра и огромные груди фламандских женщин.
"Груди, что чаши с пенным шампанским", - вспомнилось Рубашову.
Он остановился - на третьей черной плитке от окна - и прислушался.
Четыреста второй молчал.
Рубашов подошел к дверному глазку и выглянул - туда, где Четыреста седьмой протягивал за хлебом худые руки.
Он увидел черный зрачок очка и стальную дверь запертой камеры.
Коридор тонул в глухом безмолвии и бесцветном блеске электрических ламп; было почти невозможно поверить, что за дверьми камер живут люди.
Рубашов терпеливо слушал Рихарда.
Из тридцати партийцев, переживших катастрофу, в группке осталось семнадцать человек.
Двое - рабочий и его жена, - догадавшись, что их пришли забирать, выбросились из окна и разбились.
Один дезертировал - уехал, исчез.
Двоих считали агентами полиции, но точно никто ничего не знал.
Трое сами вышли из Партии, выразив свой категорический протест против политики Центрального Комитета.
Четверых и жену Рихарда, Анни, взяли накануне рубашовского приезда; причем двоих сразу же убили.
Семнадцать оставшихся расклеивали листовки, вывешивали флаги и писали лозунги.
Рихард рассказывал очень подробно - так, чтобы Курьер Центрального Комитета понял структуру связей в группе и причины наиболее важных акций; он не знал, что у Центрального Комитета имелся свой осведомитель в группе, который ввел Рубашова в курс дела.
Он не знал, что этим осведомителем был его друг, киномеханик, давно уже спавший с его женой.
Рихард не знал, но Рубашов знал.
Партия как организация умерла, выжил единственный партийный орган - Комитет Контроля и Контрразведки - и возглавлял его именно Рубашов.
Этого Рихард тоже не знал - он знал, что его Анни арестована, но лозунги и листовки должны появляться, что товарищу из Центрального Комитета Партии следует доверять, как родному отцу, но открыто показывать свою веру нельзя, так же как нельзя проявлять слабость.
Потому что чувствительные и слабые люди не годились для борьбы за всеобщее счастье: их безжалостно сметали с пути - в одиночество и тьму беспартийного мира.