Он знал по опыту, что близкая смерть неминуемо перестраивает психику человека и толкает его странные поступки, - подобно тому, как близкий полюс сводит с ума компасную стрелку.
Низкое небо предвещало снегопад; во дворе по узкой расчищенной тропке ходили в паре двое заключенных.
Один посматривал на окно Рубашова - видимо, весть о его аресте уже распространилась по всей тюрьме.
Вот он опять посмотрел вверх - изможденный человек с желтоватым лицом и рассеченной, "заячьей", верхней губой; он зябко кутался в летний плащ.
Второй заключенный, немного постарше, вышел на прогулку в тюремном одеяле.
Заключенные явно не разговаривали друг с другом; минут через десять прогулка кончилась; охранник с пистолетной кобурой на ремне увел их как раз в тот самый корпус, который возвышался напротив Рубашова, и, прежде чем дверь корпуса захлопнулась, изможденный арестант с заячьей губой еще раз глянул на рубашовское окно.
Самого Рубашова он увидеть не мог - со двора окна тюремных камер наверняка казались совершенно черными, - но взгляд арестанта был странно пристальным.
"Я тебя вижу, - подумал Рубашов, - но не знаю, а ты меня не видишь, но знаешь..."
Он сел на койку и негромко простучал Четыреста второму:
кто на прогулке
Правда, он боялся, что тот оскорбился и теперь не захочет ему отвечать, но Четыреста второй не был обидчивым: политические, сразу же откликнулся он.
Рубашов удивился: Заячья Губа больше напоминал бытовика-уголовника.
как вы, спросил он Четыреста второго.
нет как вы, ответил тот - и наверняка ехидно ухмыльнулся.
Вторая фраза прозвучала громче - возможно, офицер отстукал ее моноклем:
заячья губа мой сосед четырехсотый его вчера опять пытали.
Рубашов потер пенсне о рукав, хотя и не собирался его надевать.
Он немного подумал и вместо "за что" простучал:
как
паровая ванна, ответил Четыреста второй и умолк.
Рубашова избивали не один раз - в частности, во время последнего ареста, - но про нынешние методы он только слышал.
Он знал, что любые ожидаемые мучения сильный человек способен вытерпеть; их, например, можно перенести, как хирургическую операцию без наркоза, - удаляют же людям больные зубы.
Нестерпимы только непредвиденные муки, когда к ним нельзя заранее подготовиться, чтобы без ошибки рассчитать свои силы.
А хуже всего - леденящий страх, что скажешь или сделаешь нечто непоправимое.
Какое обвинение
политический уклон, насмешливо ответил Четыреста второй.
Рубашов потер пенсне о рукав, надел его и вынул пачку папирос.
Их оставалось всего две штуки.
а у вас как дела, спросил он соседа.
неплохо, простучал поручик и смолк.
Рубашов пожал плечами и встал, потом закурил предпоследнюю папиросу и опять начал шагать по камере.
То, что ему предстояло перенести, сейчас, как ни странно, взбодрило его.
Угрюмая подавленность неожиданно развеялась, голова стала ясной, нервы успокоились.
Он вымыл руки, лицо и шею, прополоскал рот и вытерся платком.
Попытался насвистеть какую-то мелодию, оборвал, закашлялся и весело рассмеялся: слух у него всегда был чудовищный.
"Если бы Первый любил музыку, - сказал ему недавно один из друзей, - он бы непременно тебя расстрелял".
"А он и расстреляет", - пробормотал Рубашов, но сейчас в это не очень-то верилось.
Он закурил последнюю папиросу и принялся обдумывать грядущие допросы чтобы выработать линию поведения.
Он чувствовал ту же взволнованную уверенность, какую ощущал в студенческие годы перед особенно трудным экзаменом.
Он попытался припомнить все, что слышал о пытке "паровой ванной".
Мысленно представил себе - в подробностях - связанные с нею физические муки: ведь ничего сверхъестественного в них не будет.
Главное, чтоб его не застали врасплох.
Но он успеет приготовиться и здесь - как когда-то успел приготовься там, - его ни в чем не заставят признаться: скажет лишь то, что найдет нужным.
Только скорей бы уж все началось.
Ему вдруг опять припомнился сон - о том, как старый таксист и Рихард гнались за ним на грохочущем паровозе, потому что он не расплатился с ними.
"Теперь-то уж я расплачусь за все", - подумал он, криво улыбнувшись.
I Папироса незаметно догорела до бумаги - он закашлялся и бросил окурок.
Хотел раздавить его ногой, но раздумал и, подняв, приставил тлеющий огонь к тыльной стороне своей левой кисти, между двумя голубеющими жилками.
Спокойно прижимая огонь к руке, он смотрел на секундную стрелку: операция длилась тридцать секунд.
Он остался доволен собой - его рука ни разу не дрогнула, бросил окурок на каменный пол и снова принялся шагать по камере.