Извилистый, с крутыми поворотами путь диктовался внутренней природой Движения.
И на всех поворотах оставались трупы - такова была природа Движения.
Отдельные люди не принимались в расчет.
Совесть, разум и побуждения личности ничего не значили в процессе Истории.
Существовал один-единственный грех - отклонение от принятого Партией курса; и одна-единственная кара - смерть.
Смерть не была для Партии таинством - она наиболее естественно пресекала любое отклонение от партийного курса, то есть любой политический уклон. Рубашов забылся только под утро.
Его разбудил сигнал подъема, возвестивший новый тюремный день; вскоре дверь камеры отворилась надзиратель и два вооруженных охранника повели Рубашова на врачебный осмотр.
Он надеялся, что сумеет прочитать фамилии офицера и Заячьей Губы, но его повели в противоположную сторону.
Четыреста шестая камера пустовала; она была последней в ряду; коридор замыкала бетонная дверь, старик-надзиратель с трудом открыл ее.
Они пошли по другому коридору - впереди надзиратель, за ним Рубашов, сзади оба вооруженных охранника.
Здесь на каждой картонной табличке было написано по несколько фамилий, за дверьми слышались разговоры и смех; в некоторых камерах даже пели; тут содержались мелкие преступники.
Показалась открытая дверь парикмахерской; двоих заключенных крестьянского вида стригли наголо, третьего брили - под хлопьями пены проступало лицо с лисьими чертами матерого жулика; заключенные проводили любопытными взглядами арестанта, сопровождаемого охранниками.
Потом Рубашов увидел дверь с намалеванным на ней красным крестом.
Надзиратель негромко и уважительно постучался; он вошел вместе с Рубашовым, охранники остались ждать в коридоре.
Санчасть оказалась маленькой комнатой с тяжелым, прочно устоявшимся запахом остывшего табачного дыма и карболки.
В ведре и двух железных лоханях лежали использованные ватные тампоны, куски марли и грязные бинты.
Врач, сидевший спиной к двери, жевал большой бутерброд с салом и лениво просматривал свежую газету.
Газета лежала на его столе поверх груды медицинских инструментов.
Когда заскрипела открываемая дверь, врач не спеша повернулся к вошедшим.
На его неестественно маленьком черепе рос редкий белесый пух, придававший ему сходство со страусом.
- Он заявил, что у него зуб, - доложил врачу старик-надзиратель.
- Зуб? - Врач не смотрел на Рубашова.
- Открывай рот... Да не чешись, живо.
Рубашов сквозь пенсне оглядел врача.
- Я должен заметить, - сказал он негромко, - что я являюсь политзаключенным, и прошу относиться ко мне соответственно.
Врач повернул голову к надзирателю.
- Что это за птица? - удивился он.
Надзиратель назвал рубашовскую фамилию.
Рубашов заметил, что страусиные глазки изучающе обшарили его лицо.
- У вас флюс.
Откройте рот, - через несколько секунд проговорил врач.
Сейчас зуб почти не болел.
Рубашов спокойно открыл рот.
- Первый глазной полностью разрушен. - Врач нащупывал зуб пальцем.
Внезапно Рубашова пронзила боль, он побледнел и прислонился к стене.
- Ну да, так оно и есть, - сказал врач.
- Абсцесс на корне глазного зуба.
Рубашов с трудом перевел дух.
Нестерпимая боль протыкала голову - от верхней челюсти, сквозь глаз и в мозг.
Как будто кто-то через равные промежутки вонзал ему в голову кривую иглу.
Врач уже снова развернул газету и взялся за свой недоеденный бутерброд.
- Если хотите, я удалю вам корень, - сказал он Рубашову, пережевывая сало.
- Наркоз при удалении мы не применяем.
Операция продлится полчаса час.
Рубашов стоял, привалившись к стене, и тяжело дышал; в голове гудело, слова врача рассыпались и глохли.
"Пока не стоит", - пробормотал он.
Ему послышалось, что в стену стучат: "Паровая ванна", - вдруг вспомнил он; всплыло лицо Заячьей Губы, потом вспыхнул огонек папиросы, прижатый к коже, - смехотворный спектакль.
"Плохо дело", - подумал Рубашов.
Придя в камеру, он рухнул на койку, и его сейчас же охватило забытье.
В полдень, когда разносили баланду, его не пропустили, и он поел; видимо, ему выписали довольствие.