Артур Кестлер Во весь экран Слепящая тьма (1940)

Приостановить аудио

Над очком висела белая табличка: "Николай Залманович Рубашов".

"Четко работают", - подумал он; вид заранее приготовленной камеры с именем на двери почти потряс его.

Он собирался попросить надзирателя, чтобы тот принес еще одно одеяло, но дверь камеры, лязгнув, захлопнулась.

6

Надзиратель регулярно заглядывал в глазок.

Рубашов неподвижно лежал на койке, и только свесившаяся к полу ладонь слегка подергивалась; у изножия койки лежали окурок папиросы и пенсне.

В семь - через два часа после того, как Рубашова привезли и водворили в камеру, - он был разбужен протяжным гудком.

Его не мучили обычные сны, и он проснулся хорошо отдохнувшим.

Сигнал подъема повторился трижды.

Когда отзвуки третьего гудка умерли, камеру затопила тяжелая тишина.

Зимний день только начинался, очертания параши и раковины с краном размывала серая рассветная муть.

Черная решетка казалась впечатанной в тусклый прямоугольник окна; слева, вверху, разбитое стекло кто-то заткнул комком газеты.

Рубашов поднял пенсне и окурок, а потом снова вытянулся на койке.

Надев пенсне, он чиркнул спичкой.

Камеру по-прежнему наполняла тишина.

Во всех выделенных известкой сотах этого огромного каменного улья разбуженные люди одновременно подымались и с проклятьями вступали в новое утро. Но обитатели одиночек ничего не слышали - кроме шагов надзирателя в коридоре.

Рубашов знал, что одиночная камера будет его домом до самого расстрела.

Лежа на спине, он попыхивал папиросой и теребил короткую клиновидную бородку.

"Значит, расстрел", - думал Рубашов.

Помаргивая, он молча смотрел на пальцы своей вертикально стоящей ступни.

Ему было тепло, уютно и покойно; он очень устал и хотел задремать, чтобы соскользнуть в смерть, как в сон, не выползая из-под этого тюремного одеяла.

"Значит, тебя собираются расстрелять", - мысленно сказал себе Рубашов.

Он медленно подвигал пальцами на ногах, и ему неожиданно припомнились стихи, в которых ноги Иисуса Христа сравнивались с белыми косулями в чаще.

Он снял пенсне и потер его о рукав всем его ученикам и последователям был превосходно знаком этот жест.

Он ощущал почти полное счастье, и его страшило только сознание, что когда-нибудь ему придется встать.

"Значит, тебя собираются уничтожить", пробормотал он и закурил папиросу, хотя их осталось всего четыре.

Первые затяжки на голодный желудок всегда немного пьянили его, а сейчас он и так уже чувствовал экзальтацию, неизменно подымавшуюся в нем всякий раз, когда он заглядывал в глаза смерти.

Партия считала это чувство предосудительным, и даже больше - совершенно недопустимым, но ему не хотелось думать о Партии.

Он глянул на обтянутые носками пальцы торчащих вертикально вверх ступней и подвигал ими.

Потом улыбнулся.

Теплая благодарность к своему телу, о котором он никогда не вспоминал, захлестнула Рубашова, а неминуемая гибель наполнила его самовлюбленной горечью.

"Старым гвардейцам неведом страх, - негромко, нараспев продекламировал он. - ...Но над ними сомкнулась завеса тьмы...

Мы остались последними; скоро и мы... будем втоптаны в прах".

Он хотел пропеть заключительную строку, но начисто забыл мелодию песни. "Скоро и мы", повторил он, пытаясь припомнить лица людей, про которых говорили "старая гвардия".

В памяти всплыли очень немногие.

У первого председателя Интернационала, давно казненного за измену родине, из-под клетчатой жилетки выпирало брюшко - черты его лица Рубашов позабыл.

Вместо подтяжек тот носил ремень.

Председатель Совета Народных Комиссаров, второй по счету и тоже казненный, грыз в минуту опасности ногти.

"История оправдает вас", - сказал Рубашов, однако он не был в этом убежден.

Действительно, ну какое дело Истории до обкусанных в минуту опасности ногтей?

Он попыхивал папиросой, вспоминая мертвых и те воистину бесчисленные унижения, через которые они прошли перед смертью.

И все же Первый не вызывал в нем ненависти - хотя, без сомнения, должен был вызывать.

Он часто смотрел на литографический портрет, неизменно висевший над его кроватью, пытаясь вызвать в себе это чувство. (Они давали ему много прозвищ, но утвердилось окончательно одно - Первый.

Ужас, который внушал им Первый, укреплялся прежде всего потому, что он, весьма вероятно, был прав, и всем, кого он обрекал на смерть, приходилось признавать, даже с пулей в затылке, что он может оказаться прав.

Однако никто в этом не был уверен, а двусмысленные прорицания старухи Пифии, которую они называли Историей, станут понятными только тогда, когда осужденные истлеют в прах.

Рубашов вдруг почувствовал чей-то взгляд и понял, что если он посмотрит в очко, то увидит живой человеческий глаз; вскоре послышался металлический скрип - в дверной дамок вставляли ключ.

Через несколько секунд дверь открылась.

Надзиратель, старик в стоптанных валенках, не входя, спросил:

- Вы почему не встали?

- Я заболел, - ответил Рубашов.