Теперь он мог бы задаться вопросом, что было лучше - два десятилетия во тьме одиночки или же две недели реальности в ярком свете осуществленной мечты.
И, возможно, рассудок Рип Ван Винкля не выдержал такой непосильной нагрузки...
Вскоре зазвучала левая стенка: Рип Ван Винкль простукал раз шесть всавай проклятьем заклейменный и смолк. Рубашовскую камеру затопила тишина.
Рубашов лег и закрыл глаза.
Неожиданно ожил Немой Собеседник - он не сказал ни одного слова, и тем не менее Рубашов понял.
За это тебе тоже придется расплачиваться: его мечту осуществлял ты.
Днем Рубашова повели стричься.
На этот раз его сопровождал только один вооруженный охранник: старик-надзиратель шел впереди, за ним Рубашов, за Рубашовым - охранник.
Они миновали Четыреста шестую - на двери пока что не было таблички.
В парикмахерской их ждал мастер из заключенных - один; другого куда-то услали; Рубашов понял, что существует приказ не допускать его встреч с другими заключенными.
Он сел; здесь было сравнительно чисто; висело зеркало; он снял пенсне и мельком глянул на свое лицо; оно обросло густой щетиной, никаких других перемен не было.
Парикмахер работал аккуратно и быстро.
Дверь в коридор оставалась открытой; старик-надзиратель куда-то ушел, охранник, прислонившись к дверному косяку, наблюдал за работой; парикмахер молчал.
Ощущение мыльной пены на щеках доставляло Рубашову огромное удовольствие; ему припомнилось, что в обыденной жизни есть множество мелких, но приятных радостей.
Он очень охотно поболтал бы с парикмахером, но это, разумеется, было запрещено; Рубашов не хотел усложнять ему жизнь, тем более что его открытое лицо сразу внушило Рубашову симпатию.
По облику он не походил на парикмахера: скорее на механика или кузнеца.
Начав брить, он спросил: "Не беспокоит?.. - и негромко добавил: - ...гражданин Рубашов".
Это была его первая фраза; несмотря на совершенно равнодушный тон, в ней прозвучала скрытая многозначительность.
Охранник у двери закурил папиросу; парикмахер продолжал работать молча: точными, профессионально-скупыми движениями он подровнял рубашовскую эспаньолку, а потом принялся подстригать ему волосы.
Глаза Рубашова на мгновение встретились с напряженным взглядом парикмахера-арестанта - и тотчас же парикмахер, как бы для того, чтобы подкоротить ему волосы на шее, просунул два пальца под ворот рубахи; когда он их вытащил, Рубашов почувствовал колкий комочек бумаги под рубахой.
Через несколько минут стрижка закончилась, и Рубашова отвели обратно в камеру.
Он сел на койку и, посматривая в очко, чтобы его не застали врасплох, вынул бумажку, развернул ее и прочел.
В ней торопливо-неразборчивым почерком было написано:
"Умрите молча".
Рубашов бросил записку в парашу и задумался.
Со дня своего ареста он был отрезан от всего мира - и вот получил первое послание.
Сидя в тюрьмах враждебных стран, он нередко получал записки с призывом "возвысить голос протеста и швырнуть обвинения в лицо обвинителям".
Интересно, случалось ли такое в Истории, чтобы для пользы революционного дела революционера призывали молчать?
Чтобы от него требовалось одно - и только одно - умереть молча?
Мысли Рубашова прервал сосед, поручик: он начал стучать в стенку, едва Рубашов возвратился из парикмахерской. Ему не терпелось поскорее узнать, куда и зачем "дергали" Рубашова.
водили стричься, объяснил Рубашов.
боялся наихудшего, простучал сосед.
только после вас, ответил Рубашов.
Четыреста второй был благодарным собеседником.
ха-ха, с энтузиазмом отстукал он, а вы чертовски мужественный парень.
Странно, но этот старомодный комплимент показался Рубашову очень приятным.
Он завидовал Четыреста второму с его плановым кодексом чести, который указывал, как ему жить и как умирать...
Завидная доля!
У Рубашова и его товарищей по движению не было свода нравственных правил: все свои поступки они совершали, сообразуясь с единственным мерилом - рассудком.
Даже обдумывая собственную смерть, Рубашов полагался только на разум.
Что честнее - умереть молча или пойти на великие унижения во имя борьбы за великие идеалы?
Он принес в жертву жизнь Арловой, чтобы сохранить себя для Революции.
Его жизнь была объективно нужнее, этот довод выдвигали и друзья: долг сохранить себя в резерве Партии был, по их - и его - мнению, важней велений буржуазной морали.
Для тех, кто меняет облик Истории, нет никакого иного долга, кроме готовности идти вперед.
"Ты можешь сделать со мной что захочешь", - сказала Арлова, и, когда понадобилось, он сделал именно то, что хотел.
Почему же он должен относиться к себе с большей бережностью, чем к покорной Арловой?
"Грядущее десятилетие окончательно решит судьбу человечества", - писал Рубашов.
Имеет ли он право дезертировать из жизни ради гордости, покоя или славы?
А что, если Первый все-таки прав?
Что, если здесь, в кровавой грязи, во лжи и насилии, закладывается фундамент великого счастья всего человечества?