Во-вторых, он сидел здесь несколько месяцев, и последние дни его все время пытали.
Если ты упомянешь об этом на Процессе или отстукаешь своим соседям, то мне, сам понимаешь, труба.
Про Богрова я все объясню тебе позже.
В-третьих, его провели мимо тебя и сказали ему, что ты тут, намеренно.
В-четвертых, этот, как ты выразился, подходец придумал младший следователь Глеткин; воспользовался он им втайне от меня и вопреки моим строжайшим инструкциям.
Он умолк.
Молчал и Рубашов, по-прежнему стоявший у кирпичной стены.
- Я бы не сделал подобной ошибки, - через несколько секунд заговорил Иванов, - и не потому, что я щажу твои чувства, а потому, что у меня другая тактика, - она диктуется твоей психологией.
Последнее время, как я заметил, ты размышляешь о совести, о раскаянии - словом, тебя одолевает чувствительность.
Совсем недавно ты пожертвовал Арловой - возможно, причина кроется в этом.
Легко понять, что эпизод с Богровым мог лишь усилить твою угнетенность и толкнуть к дальнейшим морализаторским изыскам; однако Глеткин этого не понял: психология для него - дремучий лес.
За последние десять или двенадцать дней он буквально прожужжал мне уши разговорами о действенности жестких методов.
Видишь ли, он на тебя разозлился, потому что ты, нисколько не стесняясь, совал ему в нос драные носки; да он и отрабатывал-то только крестьян...
Надеюсь, про Богрова тебе все ясно.
Ну, а с коньяком и совсем просто: я хотел, чтобы ты подрепился после встряски, устроенной тебе Глеткиным.
Опаивать тебя мне вовсе невыгодно.
Невыгодно потому, то пьяный человек ничем не защищен от нравственных потрясений.
А нравственные потрясения - благодатнейшая почва для твоего возвышенного морализаторства.
Нет, ты нужен мне трезвый и логичный.
Мне выгодно, чтобы всесторонне обдумал то положение, в котором оказался.
Уверен: тогда - и только тогда - ты сделаешь вывод, что должен капитулировать.
Рубашов молча пожал плечами. Он не успел сформулировать ответ, потому что Иванов заговорил снова:
- Ты убежден, что не пойдешь на капитуляцию, знаю, но ответь мне на один вопрос: ты капитулируешь, если убедишься, что это объективно правильный шаг?
Рубашов не сразу нашелся с ответом.
У него возникло смутное ощущение, что разговор принял недопустимый оборот.
Назначенные пять минут истекли, а он продолжал слушать Иванова.
Уже одним этим он как бы предавал Арлову, и Богрова, и Рихарда, и Леви.
- Все это бесполезно, - сказал он Иванову. - Уходи.
- Он только сейчас обнаружил, что шагает взад и вперед по камере.
Иванов неподвижно сидел на койке.
- Насколько я понимаю, - проговорил он, - ты поверил, что в эпизоде с Богровым я не принимал никакого участия.
Почему же ты настаиваешь, чтоб я ушел?
И почему не отвечаешь на мой вопрос?
- Он с насмешкой оглядел Рубашова, а потом сказал, медленно и внятно: - Да просто потому, что ты боишься меня.
Мой метод логических рассуждений и доказательств точно повторяет твой собственный метод, и твой рассудок это подтверждает.
Тебе остается только возопить: "Изыди, Сатана!"
Рубашов не ответил.
Он шагал по камере перед сидящим Ивановым.
Ему не удавалось собраться с мыслями и привести доказательства своей правоты.
То необъяснимое чувство вины, которое Иванов назвал морализаторством, не находило выражения в логических формулах: его насылал Немой Собеседник, а он существовал за пределами логики.
И в то же время рассудок Рубашова действительно подтверждал ивановские доводы.
Нельзя было участвовать в этом разговоре: он засасывал, как бездонная трясина.
- Apage, Satanas! - повторил Иванов и налил себе еще коньяка.
Когда-то человека искушала плоть.
Теперь его искушает разум.
Время идет, и ценности меняются.
Создам-ка я себе мистерию о Страстях Господних, в которой за душу Святого Рубашова борется дьявол и Господь Бог.
После долгой многогрешной жизни Рубашов возмечтал о царствии небесном, где процветает буржуазный либерализм и кормят похлебкой Армии Спасения. Всемогущий владыка этого рая - мягкотелый идеалист с двойным подбородком.
А дьявол - поджарый и аскетичный прагматик.
Он не признает ничего, кроме логики, читает Макиавелли, Гегеля и Маркса, верит только в целесообразность и безжалостно издевается над мягкотелым идеализмом.