Но у меня, по счастью, жалости нет.
Я пью, я покуривал анашу, ты знаешь, но жалости пока что не испытывал ни разу.
Жалость неминуемо гробит человека.
Муки совести и самобичевание - вот оно, наше национальное бедствие.
Сколько наших великих писателей погубили себя этой страшной отравой!
До сорока, до пятидесяти они бунтари, а потом их начинает сжигать жалость, и мир объявляет, что они святые.
Ты заразился массовой болезнью, а считаешь себя первым и единственным!
- Иванов почти выкрикнул последнюю фразу, вытолкнул с клубом табачного дыма.
- Учти, исступление к добру не приводит.
Хотя и в каждой бутылке спиртного есть отмеренная доза исступления.
Да очень уж немногие наши соотечественники - и то в основном из мужиков - понимают, что исступленное смирение или там страдание такая же дешевка, как исступленное пьянство.
Когда я очнулся после наркоза и увидел, что остался с одной ногой, меня тоже охватило исступленное отчаяние.
Ты помнишь свои тогдашние доводы.
- Иванов наполнил стакан и выпил.
- Короче говоря, - продолжал он, - мы не можем допустить, чтоб реальный мир превратился в притон для чувствительных мистиков.
И это - наша основная заповедь.
Сострадание, совесть, отчаяние, ненависть, покаяние или искупление вины - все это для нас непозволительная роскошь.
Копаться в себе и подставлять свой затылок под глеткинскую пулю - легче всего.
Да, я знаю, таких, как мы, постоянно преследует страшное искушение отказаться от нашей изнурительной борьбы, признать насилие запрещенным приемом, покаяться и обрести душевный покой.
Большинство величайших мировых революционеров, от Спартака и Дантона до Федора Достоевского, не смогли справиться с этим искушением и, поддавшись ему, предали свое дело.
Искушения Дьявола менее опасны, чем искушения всемогущего Господа Бога.
Пока хаос преобладает в мире. Бога приходится считать анахронизмом, и любые уступки собственной совести приводят к измене великому делу.
Когда проклятый внутренний голос начинает искушать тебя - заткни свои уши...
Иванов, не глядя, нащупал бутылку и плеснул себе в стакан еще коньяка.
Бутылка была уже наполовину пустой.
"А забыться тебе все-таки хочется, очень хочется", - подумал Рубашов.
- Величайшими преступниками, - продолжал Иванов, - надо считать не Фуше и Нерона: величайшие преступники - это Ганди и Толстой.
Пресловутый внутренний голос Ганди мешал индусам обрести свободу гораздо сильней, чем английские пушки.
Тот, кто продает своего господина - ну, хотя бы за тридцать сребреников, - совершает обычную торговую сделку; а вот тот, кто продается собственной совести, предает весь человеческий род.
История по существу своему аморальна: совесть никак не соотносится с Историей.
Если ты попытаешься вершить Историю, не нарушая заповедей воскресной школы, ты просто пустишь ее на самотек.
И тебе это известно не хуже, чем мне.
Ты прекрасно знаешь правила игры, а туда же - толкуешь о стенаниях Богрова...
Иванов выпил еще коньяка.
- ...Или совестишься по поводу Арловой.
Рубашову было не в диковинку наблюдать, как Иванов пьет, почти не пьянея: внешне он при этом совершенно не менялся и только говорил чуть взволнованней обычного.
"А одурманивать себя тебе все же приходится, - с невольной иронией подумал Рубашов, - и, пожалуй, тебе это нужнее, чем мне".
Он сел на табуретку, продолжая слушать; табуретка стояла напротив койки.
Ивановские рассуждения не удивляли его: он всю жизнь защищал те же идеи - такими же, похожими словами.
Однако раньше внутренний голос, о котором столь презрительно говорил Иванов, представлялся ему абстрактной условностью; а теперь он ощущал Немого Собеседника как реальную часть собственной личности.
Впрочем, обитал-то он за пределами логики - поэтому стоило ли ему доверять?
Не следует ли противиться мистическому дурману, даже если ты уже частично одурманен?
Когда он пожертвовал жизнью Арловой, у него просто-напросто не хватило воображения, чтоб представить себе ее смерть в подробностях.
Выходит, теперь он поступил бы иначе, потому что познакомился с этими подробностями?
Но ведь важно другое: объективная правильность - или неправильность - принесенной жертвы, будь то Арлова, Леви или Рихард.
То, что Арлова постоянно молчала, Рихард заикался, а Богров хныкал, никак не отменяет объективной правоты - или неправоты - совершенных действий.
Рубашов порывисто встал с табуретки и опять принялся шагать по камере.
Он вдруг осознал, что его переживания с самого первого дня в тюрьме были только началом пути, и однако же новый образ мыслей уже завел его в логический тупик - на порог "притона для чувствительных мистиков"; он понял, что надо вернуться к началу и обдумать все случившееся заново.
Только вот осталось ли для этого время?..
Иванов внимательно смотрел на него. Он взял у Иванова стакан и выпил.