Артур Кестлер Во весь экран Слепящая тьма (1940)

Приостановить аудио

Вероятно, он опять уснул - на несколько секунд или минут, - но снов, кажется, не видел.

Глеткин разбудил его, предложив подписать протокол.

Он взял ручку и с отвращением почувствовал, что она хранит еще тепло глеткинских пальцев.

Стенографистка сидела не шевелясь, и кабинет заполняла спокойная тишина.

Даже лампа перестала потрескивать, ее свет был неярким и желтоватым, а за окном занималось серенькое зимнее утро.

Рубашов расписался.

Чувство облегчения не покидало его, хотя он и забыл, почему оно возникло; преодолевая сонную одурь, он прочитал документ, в котором признавался, что подстрекал Кифера к убийству руководителя Партии.

Ему вдруг по чудилось, что все это - результат чудовищного и всеобщего взаимонепонимания; он хотел зачеркнуть свою подпись и разорвать протокол, но голова уже прояснилась, он отдал документ Глеткину и машинально потер пенсне о рукав.

Дальше в памяти зиял провал; он очнулся в коридоре, рядом с высоким охранником, который миллион лет назад отвел его к Глеткину.

Глаза слипались; через несколько секунд он разглядел винтовую лестницу и, вспомнив свои страхи, сонно усмехнулся.

Потом лязгнула дверь камеры, и он блаженно растянулся на койке; за мутным стеклом разливался серый рассвет, в верхнем углу окна подрагивал от ветра кусок газеты... он подложил под голову левую руку и мгновенно уснул.

Когда дверь снова открылась, рассвет за окном еще не успел разгореться в день - он спал едва ли больше часа.

Сначала ему показалось, что принесли завтрак, но у двери стоял не надзиратель, а охранник.

И Рубашов понял, что его опять поведут на допрос.

Он плеснул себе в лицо холодной воды над умывальником, надел пенсне и, заложив руки за спину, двинулся впереди охранника к глеткинскому кабинету мимо одиночек, мимо общих камер и потом вниз по винтовой лестнице, ступени которой плавно поворачивали, - но он не замечал, что, спускаясь, кружит по спирали.

4

Все следующие допросы припоминались Рубашову, как один клубящийся мутный ком.

Глеткин допрашивал его несколько суток подряд с двух- или трехчасовыми перерывами, но он помнил только разрозненные обрывки их разговора.

Он потерял счет дням; видимо, все это продолжалось больше недели.

Рубашов слышал о методе физического сокрушения обвиняемого, когда сменяющиеся следователи непрерывно пытают его изнурительным многосуточным допросом.

Однако Глеткин никогда не отдыхал и сам, отняв у Рубашова пафос нравственного превосходства жертвы над истязателями.

После первых сорока восьми часов он перестал различать смену дня и ночи.

Лязгала дверь, на пороге появлялся высокий охранник, и он вставал с койки, не понимая, рассвет ли сереет за мутным стеклом или угасающий зимний день.

А тюремные коридоры, двери камер и ступени винтовой лестницы заливало мертвое электрическое марево.

Если во время допроса серая муть за окном постепенно светлела и Глеткин в конце концов выключал лампу, значит, наступало утро.

Если сумерки сгущались и лампа вспыхивала, - начинался вечер.

Когда Рубашов заявлял, что голоден, в кабинете появлялись бутерброды и чай.

Но есть ему обыкновенно не хотелось; вернее, он испытывал приступы волчьего аппетита, пока еды не было, но как только ее приносили, к горлу подкатывала тошнота. Кроме того, Глеткин никогда не ел в его присутствии, и ему казалось унизительным говорить, что он проголодался.

Вообще, все физические отправления становились при Глеткине унизительными, потому что сам он никогда не показывал признаков усталости, не зевал и не сутулился, не курил, не ел и не пил - официальный и подтянутый, сидел он за своим столом, а его аккуратно пригнанные ремни негромко и корректно поскрипывали.

Наихудшей пыткой для Рубашова становилось желание выйти из кабинета по естественной нужде.

Глеткин вызывал дежурного охранника, и тот конвоировал Рубашова в уборную.

Однажды Рубашов уснул прямо на толчке, с тех пор охранник не разрешал ему закрывать дверь.

Сковывающая его апатия сменялась иногда болезненно механическим возбуждением.

По-настоящему он потерял сознание только один раз, хотя все время пребывал на грани обморока; но остатки гордости помогали ему пересиливать себя.

Он закуривал, на секунду поворачивал голову к слепящей лампе, и допрос продолжался.

Порой его поражала собственная выносливость.

Однако он знал, что границы человеческих возможностей гораздо шире расхожего представления о них и что обычные люди просто не догадываются о своей удивительной жизнестойкости.

Ему рассказывали, например, про одного обвиняемого, которому не давали спать почти двадцать дней, и он выдержал.

Подписывая протокол первого допроса, он думал, что доследование кончилось.

На втором допросе ему стало ясно, что оно только начинается.

В обвинении было семь пунктов, а он пока согласился лишь с одним.

Ему представлялось, что он уже выпил чашу унижений до дна.

Но выяснилось, что полный разгром может повторяться до бесконечности, а бессилие способно нарастать беспредельно.

И Глеткин, шаг за шагом, гнал его по этому нескончаемому пути.

Конец, впрочем, всегда был рядом.

Стоило ему подписать обвинение целиком или полностью отвергнуть его, и он обрел бы покой.

Но странное чувство какого-то извращенного долга не позволяло ему свернуть с выбранной однажды дороги.

Он шел по ней, перебарывая искушение сдаться, хотя раньше само слово "искушение" было для него пустым звуком, потому что он всю жизнь служил абсолютной идее.

А сейчас это слово наполнилось конкретным смыслом, обрело форму беспрестанных унижений, гнетущую тяжесть бессонных ночей и невыносимую резкость ослепительной лампы - искушение, воплотившееся в реальность надписью на воротах кладбища для побежденных: "Спите".

Ему было очень трудно противиться этому мирному и мягкому искушению, оно опутывало туманом рассудок и сулило полнейший духовный покой.