Артур Кестлер Во весь экран Слепящая тьма (1940)

Приостановить аудио

"Старик меняет пространство на время", - остроумно заметил тогда один рубашовский приятель.

"Безобидный разговор" столь прочно сомкнулся с другими звеньями общей цепочки, что Рубашов и сам теперь смотрел на него глазами Глеткина.

Того самого Глеткина, который, читая, - а в общем-то, и думая чуть ли не по слогам, приходил к простейшим, но неопровержимым выводам... весьма вероятно, именно потому, что совершенно не интересовался экзотикой.

А как он, кстати, узнал о том разговоре?

Вряд ли их с бароном могли подслушать - и значит, дипломат из аристократической семьи служил агентом-провокатором... Бог весть из каких соображений.

Такое часто случалось и раньше.

Рубашову была подстроена ловушка, неуклюже сляпанная примитивным воображением Первого, и он, Рубашов, попался в нее, словно слепой мышонок...

- Вы очень хорошо информированы о моей беседе с бароном 3., - сказал Рубашов, - а потому должны знать, что она не имела никаких последствий.

- Конечно, не имела, - ответил Глеткин, - благодаря тому, что вас вовремя арестовали, а все антипартийные группы в стране были разгромлены.

Вам не удалось довести вашу измену до ее логического конца.

Чем он мог опровергнуть этот вывод?

Сказать, что серьезные последствия были изначально невозможны хотя бы уже из-за его, рубашовской, дряхлости, которая мешала ему действовать последовательно, как того требовали партийные традиции и как повел бы себя на его месте Глеткин?

Объяснить, что вся так называемая оппозиция давно выродилась в немощную трепотню из-за старческой дряхлости всей старой гвардии?

Растолковать, что старая гвардия износилась и одряхлела, вымотанная жесточайшей подпольной борьбой, сырыми одиночками древних казематов и постоянным преодолением страха, о котором партийцы никогда не говорили друг с другом, так что каждому приходилось подавлять его в одиночку - многие годы, десятки лет?

Рассказать, что старую гвардию вконец обессилили бесчисленные внутрипартийные распри и полнейшая беспринципность, непрерывные поражения и разврат абсолютной власти после победы?

Стоило ли говорить Глеткину, что организованной оппозиции Первому никогда не существовало, что дело не шло дальше пустой болтовни и слабоумной игры с коварным, беспощадным огнем, что старая гвардия полностью исчерпала себя и поэтому ей, подобно мертвецам с кладбища в Эрани, остается надеяться только на вечный сон и оправдание потомков?

Так чем же он мог опровергнуть выводы этого неандертальского истукана?

Его примитивная логика была совершенно неопровержимой, и, однако, он ошибался - потому что перед ним сидел не закаленный боец Рубашов, а его немощная тень.

И благодаря этой единственной, но коренной ошибке Рубашова обвиняли в поступках, которые он отказался совершать.

"Человека можно послать на Голгофу только за то, во что он верует", - сказал барон 3.

Прежде чем подписать протокол, чтобы, придя в камеру, рухнуть на койку и провалиться в тяжкое забытье - до следующего сеанса вивисекции, - Рубашов задал Глеткину посторонний вопрос.

Он знал, что после каждой победы Глеткин ненадолго смягчался - платил по счету.

Рубашов решил узнать о судьбе Иванова.

- Гражданин Иванов арестован, - сказал Глеткин.

- А можно узнать, за что? - спросил Рубашов.

- Гражданин Иванов проявил преступную халатность при расследовании вашего дела, - ответил Глеткин, - а в частных беседах он цинично утверждал, что обвинение недостаточно обосновано.

- Но, возможно, он действительно не считал его достаточно обоснованным, - возразил Рубашов.

- Возможно, ему, и правда, казалось, что я не преступник?

- В таком случае он должен был заявить, что не может вести данное дело, и доложить компетентным лицам о вашей невиновности.

- Рубашов не был уверен, что Глеткин над ним издевается.

Его голос звучал так же корректно официально, как обычно.

В другой раз, когда стенографистка ушла из кабинета, а Рубашов собирался подписать очередное признание - еще теплой от глеткинских пальцев ручкой, - он спросил следователя:

- Можно задать вам еще один посторонний вопрос?

Произнося эти слова, он смотрел на широкий глеткинский шрам.

- Мне сказали, что вы ратуете за сильнодействующие методы, - у вас их, кажется, называют "жесткими".

Почему же, допрашивая меня, вы ни разу не прибегли к физическому воздействию?

- Вы имеете в виду пытки, - полуутвердительно и равнодушно сказал Глеткин.

- Как вам должно быть известно, они запрещены нашим законодательством.

Он помолчал.

Рубашов расписался на последнем листе протокола.

- Кроме того, - заговорил снова Глеткин, - существует определенный тип подследственных, которые подписывают при физическом воздействии все, что угодно, а на публичном процессе отрекаются от своих показаний.

Вы принадлежите именно к этому типу упорных, но гибких людей.

Из ваших признаний можно извлечь политическую пользу на открытом судебном процессе, только если они сделаны добровольно.

Глеткин впервые упомянул о публичном процессе.

Но устало шагая перед высоким охранником обратно в камеру, Рубашов обдумывал не приближающийся суд, а слова Глеткина про "упорных, но гибких людей".

Помимо воли они наполняли его радостной самоудовлетворенностью.

"Я положительно впадаю в детство", - думал он, блаженно вытягиваясь на койке.

И чувство самодовольства не покидало его, пока он не уснул.

Всякий раз, подписывая после упорных споров новый пункт обвинения измученный, странно успокоенный и уверенный, что его разбудят максимум через два часа, - всякий раз он засыпал с надеждой, что Глеткин даст ему выспаться и прийти в себя.

Он прекрасно знал, что эта надежда не осуществится, пока битва не будет доведена до ее логического конца, превосходно понимал, что в очередном бою потерпит очередное поражение, и не сомневался в горестном для него исходе битвы.