Все сильнее цепенея от страха, схваченный, как в тиски, тремя нищими, оглушенный блеющей и лающей вокруг него толпой, злополучный Гренгуар пытался собраться с мыслями и припомнить, не суббота ли нынче.
Но усилия его были тщетны: нить его сознания и памяти была порвана, и, сомневаясь во всем, колеблясь между тем, что видел, и тем, что чувствовал, он задавал себе неразрешимый вопрос:
«Если я существую, – существует ли все окружающее? Если существует все окружающее, – существую ли я?»
Но тут в шуме и гаме окружавшей его толпы явственно послышался крик:
– Отведем его к королю! Отведем его к королю!
– Пресвятая дева! – пробормотал Гренгуар. – Я уверен, что здешний король – козел.
– К королю! К королю! – повторила толпа.
Его поволокли.
Каждый старался вцепиться в него.
Но трое нищих не упускали добычу. «Он наш!» – рычали они, вырывая его из рук у остальных.
Камзол поэта, и без того дышавший на ладан, в этой борьбе испустил последний вздох.
Проходя по ужасной площади, он почувствовал, что его мысли прояснились.
Вскоре ощущение реальности вернулось к нему, и он стал привыкать к окружающей обстановке.
Вначале фантазия поэта, а может быть, самая простая, прозаическая причина – его голодный желудок породили что-то вроде дымки, что-то вроде тумана, отделявшего его от окружающего, – тумана, сквозь который он различал все лишь в сумерках кошмара, во мраке сновидений, придающих зыбкость контурам, искажающих формы, скучивающих предметы в груды непомерной величины, превращающих вещи в химеры, а людей в призраки.
Постепенно эта галлюцинация уступила место впечатлениям более связным и не таким преувеличенным.
Вокруг него как бы начало светать; действительность била ему в глаза, она лежала у его ног и мало-помалу разрушала грозную поэзию, которая, казалось ему, окружала его.
Ему пришлось убедиться, что перед ним не Стикс, а грязь, что его обступили не демоны, а воры, что дело идет не о его душе, а попросту о его жизни (ибо у него не было денег – этого драгоценного посредника, который столь успешно устанавливает мир между честным человеком и бандитом).
Наконец, вглядевшись с большим хладнокровием в эту оргию, он понял, что попал не на шабаш, а в кабак.
Двор чудес и был кабак, но кабак разбойников, весь залитый не только вином, но и кровью.
Когда одетый в лохмотья конвой доставил его, наконец, к цели их путешествия, то представившееся его глазам зрелище отнюдь не было способно вернуть ему поэтическое настроение: оно было лишено даже поэзии ада.
То была самая настоящая прозаическая, грубая действительность питейного дома.
Если бы дело происходило не в XV столетии, то мы сказали бы, что Гренгуар спустился от Микеланджело до Калло.
Вокруг большого костра, пылавшего на широкой круглой каменной плите и лизавшего огненными языками раскаленные ножки тагана, на котором ничего не грелось, были кое-как расставлены трухлявые столы, очевидно, без участия опытного лакея, иначе он позаботился бы о том, чтобы они стояли параллельно или по крайней мере не образовывали такого острого угла.
На столах поблескивали кружки, мокрые от вина и браги, а за кружками сидели пьяные, лица которых раскраснелись от вина и огня.
Толстопузый весельчак чмокал дебелую обрюзгшую девку.
«Забавник» (на воровском жаргоне – нечто вроде солдата-самозванца), посвистывая, снимал тряпицы со своей искусственной раны и разминал запеленатое с утра здоровое и крепкое колено, а какой-то хиляк готовил для себя назавтра из чистотела и бычачьей крови «христовы язвы» на ноге.
Через два стола от них «святоша», одетый как настоящий паломник, монотонно гнусил «тропарь царице небесной».
Неподалеку неопытный припадочный брал уроки падучей у опытного эпилептика, который учил его, как, жуя кусок мыла, можно вызвать пену на губах.
Здесь же страдающий водянкой освобождался от своих мнимых отеков, а сидевшие за тем же столом воровки, пререкавшиеся из-за украденного вечером ребенка, вынуждены были зажать себе носы.
Все эти чудеса два века спустя, по словам Соваля, казались столь занятными при дворе, что были, для потехи короля, изображены во вступлении к балету Ночь в четырех действиях, поставленному в театре Пти-Бурбон.
«Никогда еще, – добавляет очевидец, присутствовавший при этом в 1653 году, – внезапные метаморфозы Двора чудес не были воспроизведены столь удачно.
Изящные стихи Бенсерада подготовили нас к представлению».
Всюду слышались раскаты грубого хохота и непристойные песни.
Люди судачили, ругались, твердили свое, не слушая соседей, чокались, под стук кружек вспыхивали ссоры, и драчуны разбитыми кружками рвали друг на друге рубища.
Большая собака сидела у костра, поджав хвост, и пристально глядела на огонь.
При этой оргии присутствовали дети.
Украденный ребенок плакал и кричал.
Другой, четырехлетний карапуз, молча сидел на высокой скамье, свесив ножки под стол, доходивший ему до подбородка.
Еще один с серьезным видом размазывал пальцем по столу оплывшее со свечи сало.
Наконец четвертый, совсем крошка, сидел в грязи; его совсем не было видно за котлом, который он скреб черепицей, извлекая из него звуки, от коих Страдивариус упал бы в обморок.
Возле костра возвышалась бочка, а на бочке восседал нищий.
Это был король на троне.
Трое бродяг, державших Гренгуара, подтащили его к бочке, и на одну минуту дикий разгул затих, только ребенок продолжал скрести в котле.
Гренгуар не смел вздохнуть, не смел поднять глаза.
– Hombre, quila lu sombrero! – сказал один из трех плутов, и, прежде чем Гренгуар успел сообразить, что это могло означать, с него стащили шляпу. Это была плохонькая шляпенка, но она могла еще пригодиться и в солнце и в дождь.
Гренгуар вздохнул.
Король с высоты своей бочки спросил:
– Это что за прощелыга?
Гренгуар вздрогнул.
Этот голос, измененный звучащей в нем угрозой, все же напоминал ему другой голос – тот, который нынче утром нанес первый удар его мистерии, прогнусив во время представления: