Кто отнял у меня мое дитя? кричала она.
Улица была пустынна, дом стоял на отлете; никто не мог ей ничего сказать.
Она обегала город, обшарила все улички, целый день металась то туда, то сюда, исступленная, обезумевшая, страшная, обнюхивая, словно дикий зверь, потерявший своих детенышей, пороги и окна домов.
Задыхающаяся, растрепанная, страшная, с иссушающим слезы пламенем в очах, она задерживала каждого прохожего: „Дочь моя! Дочь моя! – кричала она. Прелестная моя дочурка!
Я буду рабой того, кто возвратит мне мою дочь, буду рабой его собаки, и пусть она сожрет мое сердце!“ Встретив кюре церкви СенРеми, она сказала: „Господин кюре! Я буду пахать землю ногтями, только верните мне ребенка!“ О, это было душераздирающее зрелище, Ударда!
Я видела, как даже прокурор Понс Лакаор, человек жестокий, и тот не мог удержаться от слез.
Ах, бедная мать! – Вечером она возвратилась домой.
Соседка видела, как во время ее отсутствия к ней украдкой поднялись по лестнице две цыганки с каким-то свертком в руках, а затем убежали, захлопнув за собой дверь.
После их ухода из комнаты Пакетты послышался детский плач.
Мать радостно засмеялась, словно на крыльях взбежала к себе наверх, распахнула дверь настежь и вошла… О ужас, Ударда!
Вместо ее хорошенькой маленькой Агнессы, такой румяной и свеженькой, вместо этого божьего дара, по полу визжа ползало какое-то чудовище, мерзкое, хромое, кривое, безобразное.
В ужасе она закрыла глаза. „О! Неужели колдуньи превратили мою дочь в это страшное животное?“ – проговорила она.
Уродца сейчас же унесли. Он свел бы ее с ума.
Это было чудовище, родившееся от какой-нибудь цыганки, отдавшейся дьяволу.
На вид ему было года четыре, он лепетал на каком-то не человеческом языке: это были какие-то совершенно непонятные слова.
Шантфлери упала на пол, схватила башмачок, – это все, что у нее осталось от того, что она любила.
Долго она так лежала, неподвижная, бездыханная, безмолвная, – казалось, она мертва.
Внезапно она вздрогнула всем телом и, покрывая страстными поцелуями свою святыню, разразилась такими рыданиями, словно сердце ее готово было разорваться.
И мы все рыдали, уверяю вас!
Она стонала: „О моя дочка! Моя хорошенькая дочка! Где ты?“ Я и сейчас еще плачу, как вспомню об этом.
Подумайте только: ведь наши дети – плоть от плоти нашей. – Милый мой Эсташ, ты такой славный! Если бы вы знали, как он мил! Вчера он сказал: „Я хочу быть конным латником“.
О мой Эсташ! И вдруг бы я лишилась тебя! Пакетта вскочила и помчалась по улицам Реймса.
«В цыганский табор! В цыганский табор!
Зовите стражу! Надо сжечь этих проклятых колдуний! – кричала она.
Но цыгане уже исчезли.
Была глухая ночь.
Гнаться за ними было невозможно.
Назавтра в двух лье от Реймса, на пустоши, поросшей вереском, между Ге и Тилуа, нашли следы большого костра, ленточки маленькой Агнесы, капли крови и козий помет.
Накануне была как раз суббота.
Очевидно, цыгане справляли на этой пустоши свой шабаш и сожрали ребенка в сообществе самого Вельзевула, как это водится у магометан.
Когда Шантфлери узнала про эти ужасы, она не заплакала, она только пошевелила губами, словно хотела сказать что-то, но не могла произнести ни слова.
За одну ночь она поседела.
На третий день она исчезла.
– Да, это страшная история, – сказала Ударда, – тут бургундец – и тот бы заплакал!
– Теперь понятно, почему вы так боитесь цыган, – добавила Жервеза.
– Хорошо, что вы убежали с Эсташем, – ведь эти цыгане тоже из Польши, – вставила Ударда.
– Да нет же, – возразила Жервеза, – они из Испании и из Каталонии.
– Возможно, что из Каталонии, – согласилась Ударда, – Полония, Каталония, Валония – я всегда смешиваю эти три провинции. Достоверно одно: это – цыгане.
– И, конечно, – подхватила Жервеза, – зубы у них достаточно длинные, чтобы сожрать ребенка.
Меня нисколько не удивит, если я узнаю, что эта Смеральда тоже лакомится маленькими детьми, складывая при этом свои губки бантиком.
У ее белой козочки чересчур хитрые повадки, наверно, тут кроется какое-нибудь нечестие.
Майетта шла молча.
Она была погружена в раздумье, которое является как бы продолжением услышанного печального рассказа и рассеивается лишь, когда вызванная им дрожь волнения проникнет до глубины сердца.
Жервеза обратилась к ней с вопросом:
– Так никто и не узнал, что сталось с Шантфлери?
Майетта не ответила.
Жервеза повторила вопрос, тряся ее за руку и окликая по имени.
Майетта как бы очнулась.
– Что сталось с Шантфлери? – машинально повторила она и, сделав над собой усилие, чтобы вникнуть в смысл этих слов, поспешила ответить:
– Ах, об этом ничего не известно.