Он не допускал, что разговор их может выйти за рамки привычных тем; ему не приходило в голову, что какая-нибудь мелочь может заставить его перейти границы.
И вдруг неожиданно такое… Он взвешивал каждое слово, пытаясь уверить меня, что в ту минуту, когда все случилось и он вдруг заговорил с ней, никакого физического влечения он не испытывал.
Темнота, и то, что они сидели рядом, и вообще вся обстановка ни при чем, считал он.
Нет, по его словам, он говорил исключительно о нравственном воздействии, которое ее пребывание в их доме оказывает на его жизнь.
Он клялся, что не думал об объятиях — он даже руки ее стеснялся коснуться.
Божился, что так и не дотронулся ни разу.
Мол, так они и сидели — на разных концах скамейки: он — слегка склонившись в ее сторону, в полутени, она — глядя в сторону освещенной эстрады, вся на свету.
Выражение лица у нее было «странное» — он не мог подобрать другого слова.
Правда, по его рассказу получалось, что она была довольна.
Я вполне это допускаю, ведь она не знала тогда, что на самом деле происходит.
Она не скрывала, что обожает Эдварда Эшбернама.
Он был для нее образцом во всем — в отношении к людям, героизме, спорте, любви к родине, законопослушании.
Естественно, услышать именно от него в свой адрес похвалу, да еще высказанную так неожиданно, доверительно, от всего сердца, было для нее несказанной радостью.
Подумать только: твой кумир похвалил твое рукоделие, его Величество оценили верноподданного!
Она просто сидела и таяла, улыбаясь тайком.
О чем она думала? Возможно, о том, что разом отошли в прошлое детские кошмары — безумные сцены, которые устраивал ее отец, заводившийся с пол-оборота, причитания ее злой на язык мамаши.
Наконец-то она им всем отомстила.
Ведь если задуматься, то внезапное страстное признание человека, который для тебя одновременно и святой, и отец, может показаться хотя бы отчасти просто наградой за хорошее поведение, я хочу сказать, его вовсе не обязательно рассматривать как попытку соблазнить девушку.
Тем более что она ни минуты не сомневалась в его твердой привязанности к Леоноре.
О супружеской неверности вообще не могло быть речи.
О няне Эдвард всегда ей говорил только с обожанием и глубоким волнением.
Он сам своим отношением внушил ей, что Леонора в его глазах безупречна и лучшей супруги и желать нельзя.
Их брак она воспринимала как знак особой благодати, на которую ее Церковь взирает с благосклонностью и всемерным почтением.
Поэтому, услышав, что дороже ее у него нет никого на свете, она, естественно, подумала, что если и дорога ему, то после Леоноры, и почувствовала себя счастливой.
Ведь это все равно что получить благословение от родного отца… Только тут до Эдварда дошло, что он делает, и он тут же осекся.
Она, слава богу, ничего не заметила и продолжала просто радоваться.
Чудовищнее этого, мне кажется, Эдвард Эшбернам в своей жизни ничего не творил.
Хотя я так близко знаю этих людей, что подозревать их в низких поступках или злом умысле я не могу.
Все равно Эдвард Эшбернам остается для меня человеком редкой прямоты, достоинства и чести.
И мое отношение к нему не поколеблет ничто.
Иногда я пытаюсь отрешиться от созданного мной самим идеального образа, припоминая некоторые неблаговидные поступки, но он все равно возвращается ко мне снова и снова, как огромный тяжелый маятник, который нельзя оттолкнуть.
Его нельзя забыть — как не забыть тысячи добрых дел, что он совершил, его многочисленные таланты, его незлобивость.
Такой редкостный был человек.
Поэтому я и сам замечаю, что невольно хочу оправдать его за случившееся той ночью, как, впрочем, и за многое другое.
Безусловно, это чудовищно — пытаться совратить девушку, только что закончившую школу при аббатстве.
Только я уверен, что у Эдварда и мысли не было ее совратить.
Он просто любил ее — и я ему верю.
Так все сложилось, говорил он, и я, во всяком случае, верю ему, как и тому, что по-настоящему он любил только ее.
Так вышло — и это не просто слова, он доказал это на деле.
И Леонора говорила, что это правда, а уж она-то знала его как никто.
Я стал большим циником в этих вопросах: я хочу сказать, что не нахожу оснований верить в постоянство любви между мужчиной и женщиной.
Во всяком случае, не вижу оснований верить в постоянство первой любви.
Если говорить о мужчине, то, по-моему, для него любовь — любовь к определенной женщине — что-то вроде обогащения опыта.
С каждым новым увлечением мужчина словно расширяет кругозор или, если угодно, завоевывает новую территорию.
Поднятая бровь, тембр голоса, особый неповторимый жест — все это, казалось бы, малозначащие подробности, но именно они будят в мужчине чувство любви. Они, как точки на горизонте, будоражат воображение, манят, зовут вперед.
Ему хочется проникнуть в тайну этой ломаной линии бровей, стать этой бровкой, если угодно, — взглянуть на мир глазами из-под этих бровей.
Ему необходимо услышать, как пропоет на свой лад этот голос каждую фразу, каждую тему. Ему важно увидеть, как смотрится этот неповторимый жест на фоне того, другого.
Я не знаток в вопросе сексуального влечения, но, по-моему, не оно определяет по-настоящему сильное чувство.
Страсть вспыхивает по пустяшному поводу — поймал нечаянный взгляд, нагнулся завязать ей шнурок: физическое влечение часто оказывается ни при чем.
Я вовсе не хочу сказать, что желание близости противоречит большой любви, — напротив, это аксиома, и именно поэтому она не нуждается в комментариях.