Форд Мэдокс Форд Во весь экран Солдат всегда солдат (1915)

Приостановить аудио

Минут через двадцать я пешочком отправлюсь в деревню забрать свою почту из Америки — пойду по собственной аллее, обсаженной дубами, вдоль лично мне принадлежащих кустиков богульника.

По дороге со мной будут здороваться, приподнимая шляпы, мои арендаторы, деревенские мальчишки и торговцы.

Так проходит жизнь.

Я вернусь домой к обеду, сяду напротив Нэнси, к которой приставлена старая няня.

Нэнси просидит весь обед, уставившись в одну точку фиалковыми глазами, напряженно сдвинув брови, — загадочный, молчаливый, донельзя вышколенный сфинкс, воспитанный по всем правилам светского тона.

Пару раз за обедом она, правда, задумается, занеся над тарелкой нож и вилку, словно пытаясь что-то припомнить.

Потом произнесет сакраментальную фразу о том, что верит в Господа Всемогущего или бросит одно слово — «воланы!».

Мне удивительно видеть здоровый румянец у нее на щеках, гордую посадку головы, изящную линию белых рук — и знать, что всё это ровным счетом ничего не значит: картина, лишенная смысла.

Да, горько всё это.

Зато с нами остается Леонора — она нас утешит.

У нее настолько экономный муж, что к его стандартной фигуре подходит практически любая готовая одежда.

Вот и весь предел мечтаний, а с ним и конец моему рассказу.

Да, едва не запамятовал, — ребенок будет католиком.

Я вдруг подумал, что забыл рассказать, как погиб Эдвард.

Помните, я говорил, что с отъездом Нэнси в доме воцарились тишь и благодать? Леонора тайком праздновала победу, а Эдвард объявил мне, что его влюбленность в девочку растаяла, как прошлогодний снег.

Так вот, однажды стояли мы с ним вдвоем в конюшне, рассматривая новый настил: он пружинисто раскачивался на носках, проверяя прочность покрытия.

Я еще отметил про себя, что он как-то оживился, говоря о том, что надо бы повысить численность местного хемпширского гарнизона до пристойного уровня.

Против обыкновения, был трезв, спокоен и свеж. Безупречный пробор — волосок к волоску. Румянец во всю щеку, до самых век. Глаза голубые, слегка навыкате, — помню, он смотрел на меня открыто, не таясь.

В лице полная невозмутимость, голос низкий, с хрипотцой.

Наконец, убедившись в прочности настила и перестав раскачиваться, встал твердо и говорит:

«Нам нужно довести контингент до двух тысяч трехсот пятидесяти единиц».

Тут вошел конюх — вместо посыльного — и подал хозяину телеграмму.

Эдвард, не прерывая разговора, взял ее, распечатал, пробежал глазами — и смолк. Наступила пауза. В полной тишине передал листок мне.

По розовому полю размашисто шли каракули:

«Благополучно прибыли Бриндизи чертовски весело Нэнси».

Ну что ж, как истинный англичанин, Эдвард умел держать удар. Но не забывайте, — он был до мозга костей сентименталист, и в голове у него была каша из обрывков романов и стихов.

И вот он поднял глаза вверх, к стропилам, словно возвел очи долу, шепча что-то, — я не разобрал что.

Вдруг вижу: двумя пальцами он выуживает из кармана жилета своей серой ворсистой «тройки» перочинный нож — маленький такой ножичек.

Потом, спохватившись, бросает мне:

«Да, телеграмму можно отнести Леоноре».

И глядит на меня в упор — дерзко, исподлобья, отчаянно-весело.

Думаю, по моим глазам он понял, что мешать ему я не собираюсь.

Да и как можно?

Меня вдруг обожгло: такие, как он, больше не нужны. В принципе. Пусть отныне сами о себе заботятся все эти несчастные арендаторы, общества охотников, алкоголики, спасенные и пропащие.

Не важно, что их сотни и тысячи. Все равно нельзя допустить, чтоб этот несчастный и дальше маялся ради них.

Теперь он знал: я на его стороне. Колючки из глаз исчезли, и он посмотрел на меня с нежностью.

«Пока, старина, — сказал напоследок.  — Знаете, пожалуй, отдохну немного».

Я замялся.

Хотел было сказать:

«Благослови вас Бог», — я ведь тоже изрядный сентименталист.

Потом подумал: у англичан это не принято, и потрусил к Леоноре — с телеграммой.

Она осталась довольна исходом.