Теодор Драйзер Во весь экран Стоик (1947)

Приостановить аудио

Даже и подступиться-то к этому делу ему будет исключительно трудно.

А с другой стороны, если подумать, сколько они со Стэйном убили денег на это дело, и вот теперь, похоже, эта проклятая Чэринг-Кросс опять свалится им на шею, вернувшись в Электротранспортную компанию, и это грозит новыми убытками всем, кто вложил в нее деньги. Н-да…

Он вышел из-за стола и, словно давая понять, что разговор окончен, сказал сухо:

— Мне надо будет хорошенько подумать об этом, джентльмены.

Зайдите ко мне еще раз во вторник или в среду. И тогда я уже смогу твердо сказать, сумею ли я быть вам чем-нибудь полезен.

Он сделал с ними несколько шагов и позвонил у двери конторскому мальчику, чтобы тот проводил их к выходу.

Оставшись один, он подошел к окну, выходившему на старинный римский дворик, все еще залитый лучами яркого апрельского солнца.

У Джонсона была привычка, когда он задумывался, закладывать язык за щеку и прижимать ладонь к ладони, словно на молитве.

Так он стоял довольно долго, не двигаясь и все глядя в окно.

А Джеркинс и Клурфейн шагали в это время по Стори-стрит и обменивались на ходу глубокомысленными восклицаниями:

— Замечательно! Да, да!

Хитер, каналья! Да, явно заинтересовался! Но ведь это же для них выход, если они только хоть что-нибудь соображают.

— А эта чикагская история!

Я так и знал, что она выплывет!

Вечно ему припоминают эту его отсидку в Филадельфии и его слабость к женскому полу. Точно это имеет какое-то отношение к делу.

— Нелепо!

Ужасно нелепо! — возмущался Клурфейн.

— А придется что-то предпринять в этом направлении!

Придется нам с вами как-то обработать здешнюю прессу! — заявил Джеркинс.

— Вот что я вам скажу, послушайте меня, — возразил Клурфейн. 

— Если кто-нибудь из здешних богачей войдет в дело с Каупервудом, они сами мигом прекратят всю эту газетную болтовню.

У нас ведь здесь несколько другие законы, не такие, как у вас.

Здесь, если хотят завести скандал, не стесняются ничем, пускают в ход любую клевету, но если кому-нибудь из крупных воротил нежелательна огласка — тогда молчок, никто не осмелится и слова сказать.

А у вас, как видно, все по-другому.

Но я знаю многих здешних газетчиков и редакторов, если понадобится, можно будет намекнуть им, они живо все это притушат.

20

Результаты, которых достигли Джеркинс и Клурфейн своим визитом к Джонсону, выяснились достаточно определенно в разговоре, имевшем место в тот же день между Джонсоном и лордом Стэйном в кабинете Стэйна на втором этаже дома на Стори-стрит.

Надо сказать, что лорд Стэйн ценил Джонсона главным образом за его коммерческую честность и за его поистине исключительное здравомыслие.

Джонсон в глазах Стэйна был олицетворением глубокой религиозности и нравственной прямоты, которая не позволяла ему преступать известного предела в своих хитроумных, но вполне легальных махинациях, сколь бы это ни казалось соблазнительным с точки зрения его личных интересов.

Ярый блюститель закона, он всегда умел отыскать в нем лазейку, которая давала ему возможность обернуть дело в свою пользу или отнять козырь у противника.

«Джонсон любит сводить баланс, но исключает из него крупные долговые обязательства», — сказал о нем однажды кто-то из знакомых Стэйна.

И лорд Стэйн вполне согласился с этой характеристикой.

Он привык к Джонсону; ему нравились даже его чудачества, и он от души потешался над его пылкой привязанностью к лиге Эпворта, со всей ее прописной моралью воскресной школы, и над его необыкновенной стойкостью и упорным воздержанием от каких бы то ни было спиртных напитков.

Джонсон не проявлял никакой мелочности в денежных делах.

Он щедро жертвовал на церкви, воскресные школы, больницы и деятельно опекал дом призрения для слепых в Саутворке, где он был одним из директоров и бесплатным юрисконсультом.

За очень скромное вознаграждение Джонсон заботился о делах Стэйна, о его вкладах, страховках и помогал ему разбираться во всяких сложных юридических вопросах.

Они часто беседовали о политике, о международных делах, и Джонсон, как замечал Стэйн, всегда очень трезво оценивал события.

Но в искусстве, архитектуре, поэзии, беллетристике, в женщинах и иных благах земных, не сулящих ему никаких выгод, Джонсон ровно ничего не понимал.

Он когда-то откровенно признался Стэйну, еще в те годы, когда оба они были намного моложе, что он ничего не смыслит в такого рода вещах.

«Я рос, видите ли, в таких условиях, которые не позволяли мне интересоваться подобными предметами, — сказал он. 

— Мне, конечно, приятно, что сыновья мои в Итоне, а дочка в Бэдфорде, и я лично ничего не имею против того, чтобы у них привились те вкусы, которые полагаются в обществе.

Ну, а я что, я стряпчий, с меня довольно и того, чего я достиг».

И Стэйн улыбался, слушая Джонсона: ему нравилась грубоватая прямота этого признания.

И в то же время он считал совершенно в порядке вещей, что они стоят с Джонсоном на разных ступенях общественной лестницы, — что он только изредка приглашает Джонсона к себе в усадьбу в Трегесол или в свой прекрасный старинный дом на Беркли сквере. И не иначе как по делу.

В этот день Джонсон, войдя к Стэйну, застал его в весьма непринужденной позе. Откинувшись на высокую спинку удобного чиппенделевского кресла с круглыми ручками, Стэйн лежал, вытянувшись во весь свой длинный рост и закинув ноги на громадный письменный стол красного дерева.

На нем был превосходно сшитый шерстяной костюм песочного цвета, кремовая сорочка и темно-оранжевый галстук; от времени до времени он лениво стряхивал пепел с папиросы, дымившейся у него в руке.

Он просматривал отчет акционерной компании «Южноафриканские алмазные копи Де-Бирс» — компании, в делах которой он был непосредственно заинтересован.

Двадцать акций, своевременно приобретенных им, давали ему ежегодно около двухсот фунтов чистого дохода.

У Стэйна было длинное желтоватое лицо, нос крупный, с едва заметной горбинкой, пронзительные темные глаза под низким лбом, большой рот с припрятанной в уголках лукавой улыбкой и слегка выдающийся подбородок.

— А, это вы! — воскликнул он, когда Джонсон, тихонько постучавшись, вошел в кабинет.