Этого довольно.
Раньше, чем через неделю, билета тебе не будет.
Кому говорю, спрячь свои сорок пять су и не появляйся здесь до следующей субботы или воскресенья.
А теперь – марш отсюда!
Сцена изгнания крепыша, наказанного на неделю, стоит того, чтобы я потеряла ещё несколько минут.
Ссутулившись, он выходит, бесшумно ступая своими войлочными подмётками, и только на улице его физиономия обретает своё привычное наглое выражение.
Но видно, что душа у него ни к чему не лежит, походка его уныла, и на некоторое время нет разницы между этой опасной тварью и ребёнком, оставленным без сладкого.
На железной лестнице, ведущей в гримуборные, вместе с тёплым воздухом от калорифера, отдающим сырой извёсткой, углём и почему-то нашатырным спиртом, до меня то внятно, то невнятно доносится пенье Жаден.
Этакая маленькая дрянь, она всё-таки вернулась к своей публике и снова овладела ею!
Стоит только послушать, как громовые волны хохота прокатываются по залу, как захлёстывает сцену одобрительный гул ей в поддержку.
Её тёплое, чуть с хрипотцой контральто, уже потускневшее от кутежей, а быть может, и от начала туберкулёза, расплавляет сердца публики самым низменным и безотказным путём.
Забреди случайно какой-нибудь знаменитый антрепренёр, «весьма дальновидный и тонкого художественного вкуса», в наш вертеп, он тут же воскликнул бы, услышав пенье Жаден:
– Я беру её, создаю ей рекламу, и вы увидите, что я из неё сделаю через три месяца!
Самовлюблённую и озлобленную неудачницу – вот что он из неё сделает… Опыты такого рода обычно не сулят ничего хорошего: где она, наша плохо причёсанная Жаден, могла бы ярче блистать, чем здесь?
Вот она уже спускается по лестнице – ей-Богу, точно такая же, какою удрала отсюда: чересчур длинное платье, подол которого изодран каблуками её туфель, пожелтевшая от несущегося из зала табачного дыма косынка а-ля Мария-Антуанетта, кое-как прикрывающая её юную тонкую шею с торчащими ключицами, приподнятое плечико и дерзкий рот со вздёрнутой верхней губой, нежный пушок которой превратился от слоя дешёвой грубой пудры в некое подобие усиков…
Я испытываю настоящую радость, что снова вижу её, эту уличную девчонку с вульгарной речью. Она тоже прямо скатывается с последних ступенек лестницы, чтобы кинуться ко мне и схватить мои руки своими горячими лапками: её многодневный загул нас странным образом как-то сблизил…
Она идёт за мной в мою гримуборную, и там я позволяю себе весьма сдержанно выразить ей своё осуждение:
– Я не нахожу слов, Жаден, это просто отвратительно!
Разве так можно – бросать своих товарищей!
– Я ездила к матери, – говорит Жаден с самым серьёзным видом.
Но в зеркале она видит, что у неё выражение лица лгуньи, и её разбирает смех: её детская мордочка становится круглой и собирается в складки, как у ангорских котят.
– Да кто мне поверит!..
Тут, наверно, без меня сдохнуть можно было от скуки!
Она так и сияет от наивного тщеславия и в глубине души удивлена, что на время её отсутствия «Ампире-Клиши» не закрылось…
– А я не изменилась, верно?..
Ой, какие красивые цветы!
Разрешите?
И её цепкие пальцы воровки, когда-то ловко хватавшие апельсины с рыночных лотков, вытаскивают большую тёмно-красную розу прежде, чем я успеваю распечатать маленький конвертик, приколотый к огромному букету, который ждал меня на гримировальном столике:
МАКСИМ ДЮФЕРЕЙН-ШОТЕЛЬ. в знак глубокого уважения
Дюферейн-Шотель!
Так вот, оказывается, какая фамилия у Долговязого Мужлана.
С того вечера, как мы выступали в их особняке, я, ленясь открыть справочник «Весь Париж», в мыслях называла его то Тюро-Данген, то Дюжарден-Бомец, то Дюге-Труин…
– Вот это клёвые цветы! – восклицает Жаден, пока я раздеваюсь. – Это от вашего друга?
Я протестую с ненужной искренностью:
– Нет-нет!
Это в знак благодарности… за один вечер…
– Как жалко, – говорит Жаден со знанием дела. – Это цветы от человека из хорошего общества.
Тот тип, с которым я проваландалась все эти дни, тоже дарил мне такие…
Я не в силах не расхохотаться – Жаден, рассуждающая о качестве «цветов» и «типов», неповторима… Она краснеет под осыпающейся, словно мука, дешёвой пудрой и обижается.
– Чего это вы ржёте? Небось думаете, я свищу, что это был мужчина из общества?
Спросите-ка лучше у машиниста сцены, у Каню, сколько монет я принесла вчера вечером! Вы только-только ушли.
– Сколько?
– Тысячу шестьсот франков, дорогуша!
Это не брехня, спросите у Каню, он их видел.
Выражает ли моё лицо изумление?
Сомневаюсь…
– А что вы будете с ними делать. Жаден?
Она беспечно вытягивает нити из обтрёпанного подола старого сине-белого платья:
– В кубышку не положу, это уж точно!
Позвала в кафе всех рабочих сцены.