Ну что ж! Придётся принять решение.
А я всё иду и иду, будто не знаю, что, несмотря на все мои всплески энергии, на все сомнения, на всю тяжесть вины, которую я пытаюсь на себя взвалить, я приму это, а не другое решение!..
Слабость!.. Боже мой, какая ужасная слабость!..
Заснула после обеда, как иногда случается в дни репетиции, словно возвратилась с того конца земли – я удивлена, опечалена, голова моя пуста, я с неприязнью обвожу взглядом до ужаса знакомую мебель.
Это пробуждение можно сравнить только с пробуждением в те годы, когда я так страдала.
Но ведь теперь я уже не страдаю, так почему же?..
Я не в силах пошевелиться.
Гляжу на свою бессильно висящую руку, будто она не моя.
Не узнаю своего платья… Куда делась сплетённая из кос, лежащих вокруг головы, как у юной богини Цереры, диадема над моим лбом?
Я была… Я была… Сад… Небо в час заката цвета розоватого персика… Звонкий детский голос, откликающийся на посвист ласточек… И будто грохот далёкого водопада, то грозный, то затихающий – это шум леса… Я вернулась к истокам своей жизни.
О, сколько надо было пройти, чтобы отыскать себя там.
Я хочу снова заснуть, быть окутанной тёмной завесой, которая только что раздёрнулась, обнажив меня. Меня знобит… Больные, когда им кажется, что они уже выздоровели, знают, как тяжелы рецидивы. Они недоумевают и жалуются:
«А я-то думал, что уже всё прошло!»
Я готова была, как и они, громко стонать…
Гибельный и сладкий сон, который меньше чем за час уничтожил моё представление о себе!
Откуда я возвращаюсь и какие крылья меня несут, если я, униженная, отторгнутая от самой себя, так медленно вползаю в свою шкуру?..
Рене Нере, танцовщица и мим… К этому ли готовили меня моё честолюбивое детство и задумчивая, страстная юность, которая так бесстрашно приняла любовь?..
Марго, всегда обескураживающая меня подруга, почему у меня нет сил вскочить на ноги, кинуться к вам и сказать?..
Но вы цените во мне только силу духа, и я не посмею предстать перед вами слабой.
Мне кажется, что ваш решительный взгляд и пожатие вашей маленькой сухой руки, шершавой от холодной воды и простого мыла, скорее готовы вознаградить меня за победу над собой, нежели поддержать в повседневной внутренней борьбе.
Мой предстоящий отъезд?
Свобода?..
Ну и что!
По-настоящему она пленительна лишь в начале любви, первой любви, в тот день, когда ты можешь сказать, отдавая её тому, кого полюбил:
«Берите!
Я хотела бы дать вам ещё больше…»
Новые города, новые страны, едва увиденные, как бы проскользнувшие мимо, которые сливаются потом в воспоминаниях… До новых ли стран тому, кто вертится как белка в колесе?
Мои жалкие порывы, подстёгивающие меня каждое утро, каждый вечер, фатальным образом приводят меня в первоклассные казино и кафешантаны, которые мне так расхваливали Саломон и Браг.
Сколько уже я их перевидала, этих пресловутых первоклассных казино и кафешантанов!
Если глядеть на них глазами публики, то это дьявольски освещённый зал, где клубы сизого табачного дыма не в силах пригасить сусальное золото лепнины.
Если же глядеть глазами артистов – это грязные душные клетушки гримуборных и скользкая железная лестница, ведущая в гнусные сортиры…
Итак, придётся в течение сорока дней сражаться с усталостью, невозмутимо сносить пакостные шутки рабочих сцены, злобное тщеславие провинциальных дирижёров, скверную еду в гостиницах и па вокзалах, находить в себе и постоянно восстанавливать так быстро иссякающие запасы энергии, без которых невозможна жизнь одиноких странников.
А главное – от этого мне уже никуда не деться – бороться с одиночеством… А собственно, ради чего? Ради чего?
Когда я была маленькой, мне говорили:
«Усилие уже само по себе награда», и я после каждого своего усилия ждала некой таинственной, необычайной награды, своего рода Божьей милости, которая была бы для меня безмерно щедрой.
Я и теперь ещё жду её…
Звонок в дверь, который приглушённо доносится до спальни, и лай Фосетты освобождают меня от горьких размышлений.
Вот я уже на ногах, удивлённая тем, что так легко вскочила с постели и, оказывается, готова продолжать жить…
– Мадам, – говорит Бландина вполголоса, – к вам господин Дюферейн-Шотель. Можно его впустить?
– Нет… Минутку…
Напудрить щёки, накрасить губы, откинуть упавшие на лоб вьющиеся волосы – это я делаю машинально, быстро, даже не глянув в зеркало, вроде того, как мою ногти щёточкой – подстёгивает не кокетство, а, скорее, чувство приличия.
– Вы здесь, Дюферейн-Шотель?
Входите.
Сейчас я зажгу свет…
Я не чувствую никакой растерянности оттого, что вновь вижу его.
То, что он вчера так бездарно тыкнулся губами мне в губы, нимало не смущает меня сейчас.
В конце концов, неудачный поцелуй обязывает куда меньше, чем заговорщицкий обмен взглядами… И я чуть ли не удивляюсь, что у него такой несчастный и разочарованный вид.
Я назвала его, как обычно, Дюферейн-Шотель, словно у него нет имени… Я всегда обращаюсь к нему: либо «Вы», либо «Дюферейн-Шотель»… Быть может, мне надо позаботиться о том, чтобы он чувствовал себя здесь менее скованным?
– Вы пришли… Как вы поживаете?
– Благодарю вас, хорошо.