Михаил Шолохов Во весь экран Судьба человека (1957)

Приостановить аудио

Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, что означает эта штука.

Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят.

Четыре немецких средних танка на полном газу прошли мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал… Каково это было переживать?

Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты.

Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно…

Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков — вот они, шагают метрах в ста от меня.

Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком.

«Вот, — думаю, — и смерть моя на подходе».

Я сел, неохота лежа помирать, потом встал.

Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял.

И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было.

Только гляжу на него и думаю:

«Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить?

В голову или поперек груди?»

Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит.

Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и глаза с прищуром.

«Этот убьет и не задумается», — соображаю про себя.

Так оно и есть: вскинул автомат — я ему прямо в глаза гляжу, молчу, а другой, ефрейтор, что ли, постарше его возрастом, можно сказать пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает.

Попробовал и говорит: «О-о-о!» — и показывает на дорогу, на заход солнца.

Топай, мол, рабочая скотинка, трудиться на наш райх.

Хозяином оказался, сукин сын!

Но чернявый присмотрелся на мои сапоги, а они у меня с виду были добрые, показывает рукой: «Сымай».

Сел я на землю, снял сапоги, подаю ему.

Он их из рук у меня прямо-таки выхватил.

Размотал я портянки, протягиваю ему, а сам гляжу на него снизу вверх.

Но он заорал, заругался по-своему и опять за автомат хватается.

Остальные ржут.

С тем по-мирному и отошли.

Только этот чернявый, пока дошел до дороги, раза три оглянулся на меня, глазами сверкает, как волчонок, злится, а, чего?

Будто я с него сапоги снял, а не он с меня.

Что ж, браток, деваться мне было некуда.

Вышел я на дорогу, выругался страшным кучерявым, воронежским матом и зашагал на запад, в плен!..

А ходок тогда из меня был никудышный, в час по километру, не больше. Ты хочешь вперед шагнуть, а тебя из стороны в сторону качает, возит по дороге, как пьяного.

Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той же дивизии, в какой я был.

Гонят их человек десять немецких автоматчиков.

Тот, какой впереди колонны шел, поравнялся со мною и, не говоря худого слова, наотмашь хлыстнул меня ручкой автомата по голове.

Упади я, — и он пришил бы меня к земле очередью, но наши подхватили меня на лету, затолкали в средину и с полчаса вели под руки.

А когда я очухался, один из них шепчет:

«Боже тебя упаси падать!

Иди из последних сил, а не то убьют».

И я из последних сил, но пошел.

Как только солнце село, немцы усилили конвой, на грузовой подкинули еще человек двадцать автоматчиков, погнали нас ускоренным маршем.

Сильно раненные наши не могли поспевать за остальными, и их пристреливали прямо на дороге.

Двое попытались бежать, а того не учли, что в лунную ночь тебя в чистом поле черт-те насколько видно, ну, конечно, и этих постреляли.

В полночь пришли мы в какое-то полусожженное село.

Ночевать загнали нас в церковь с разбитым куполом.

На каменном полу — ни клочка соломы, а все мы без шинелей, в одних гимнастерках и штанах, так что постелить и разу нечего.

Кое на ком даже и гимнастерок не было, одни бязевые исподние рубашки.

В большинстве это были младшие командиры.

Гимнастерки они посымали, чтобы их от рядовых нельзя было отличить.