Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Он был уверен, что если Браун хоть что-нибудь о них узнает, он неизбежно узнает и все остальное.

И вот, подойдя наконец к лачуге, после всего этого вранья и гонки, и взявшись за ручку двери, он думал о том, как через секунду выяснится, что спешка была напрасной, а все же отказаться от этой предосторожности он не смеет, -- и люто ненавидел ее, стервенея от страха и собственного бессилия.

Но однажды вечером он открыл дверь и увидел на койке записку.

Увидел, едва вошел, -- квадратную, белую, непроницаемую на темном одеяле.

Суть письма, обещание, которое в нем содержится, были настолько для него очевидны, что он ни на миг об этом не задумался.

Нетерпения он не испытывал; он испытывал облегчение.

"Ну, все теперь, -- подумал он, еще не взяв сложенной бумажки. -- Теперь все пойдет по-старому.

Кончено с разговорами о нигерах и детях.

Образумилась.

Это в ней перегорело, поняла, что ничего не добьется.

Поняла теперь, что ей мужчину нужно, мужчину хочется.

Мужчина ей нужен ночью; чем он занимается днем -- не имеет значения".

Тут он должен был бы понять, почему до сих пор не уехал.

Должен был бы сообразить, что затаившийся квадратик бумаги держит его крепче кандалов и замка.

Но об этом он не думал.

Он видел только, что ему опять светит, что впереди -- наслаждение.

Только теперь будет спокойней.

Они оба так захотят; кроме того, теперь на нее есть управа.

"Дурацкие штучки, -думал он, держа в руках все еще нераскрытое письмо, -- чертовы штучки дурацкие Она так и есть она, а я так и есть я.

И после всего, что было, -эти дурацкие штучки", -- и представил себе, как они будут смеяться сегодня ночью -- позже, после, когда настанет время спокойно поговорить и спокойно посмеяться -- над всей историей, друг над другом, над собой.

Он так и не раскрыл записку.

Он отложил ее, вымылся, побрился и переоделся, все время насвистывая.

Не успел он закончить, как пришел Браун.

-- Так, так, так, -- сказал Браун.

Кристмас ничего не ответил.

Он смотрелся в зеркальце, прибитое к стене, и завязывал галстук.

Браун стал посреди комнаты: высокий, сухощавый молодой человек, в грязном комбинезоне, со смуглым, безвольно-миловидным лицом и любопытными глазами.

Возле рта у него был тоненький шрам, белый, как нитка слюны.

Немного погодя Браун сказал: -- Кажись, ты куда-то налаживаешься?

-- Да ну? -- сказал Кристмас.

Он не обернулся.

Он насвистывал, монотонно, но не фальшивя -- что-то минорное, жалобное, негритянское.

-- Я думаю, мне уж не стоит мыться, -- сказал Браун, -- раз ты собрался.

Кристмас обернулся к нему:

-- Куда собрался?

-- Разве ты не в город?

-- А кто тебе сказал? -- спросил Кристмас И отвернулся к зеркалу.

-- Ага, -- сказал Браун.

Он смотрел Кристмасу в затылок. -- Значит, надо понимать, у тебя свои дела -- Он наблюдал за Кристмасом. -- Ночь больно холодна, чтобы лежать на сырой земле, когда подстилки-то всего -- худая девочка.

-- Не может быть, -- сказал Кристмас и продолжал насвистывать, сосредоточенно и неторопливо завязывая галстук.

Потом повернулся, поднял и надел пиджак; Браун наблюдал за ним.

Кристмас двинулся к двери. -- До завтра, -- сказал он.

Дверь за ним не закрылась.

Он знал, что Браун стоит на пороге и смотрит ему в спину.

Но он не собирался заметать следы.

Пошел прямо к дому.

"Пускай смотрит, -- подумал он. -- Пускай проводит, если хочется".

Стол в кухне был для него накрыт.

Прежде чем сесть, он вынул из кармана нераскрытую записку и положил рядом с тарелкой.

Записка была без конверта, не запечатана, и раскрылась сама собой, словно приглашая прочесть, настаивая.