Он был уверен, что если Браун хоть что-нибудь о них узнает, он неизбежно узнает и все остальное.
И вот, подойдя наконец к лачуге, после всего этого вранья и гонки, и взявшись за ручку двери, он думал о том, как через секунду выяснится, что спешка была напрасной, а все же отказаться от этой предосторожности он не смеет, -- и люто ненавидел ее, стервенея от страха и собственного бессилия.
Но однажды вечером он открыл дверь и увидел на койке записку.
Увидел, едва вошел, -- квадратную, белую, непроницаемую на темном одеяле.
Суть письма, обещание, которое в нем содержится, были настолько для него очевидны, что он ни на миг об этом не задумался.
Нетерпения он не испытывал; он испытывал облегчение.
"Ну, все теперь, -- подумал он, еще не взяв сложенной бумажки. -- Теперь все пойдет по-старому.
Кончено с разговорами о нигерах и детях.
Образумилась.
Это в ней перегорело, поняла, что ничего не добьется.
Поняла теперь, что ей мужчину нужно, мужчину хочется.
Мужчина ей нужен ночью; чем он занимается днем -- не имеет значения".
Тут он должен был бы понять, почему до сих пор не уехал.
Должен был бы сообразить, что затаившийся квадратик бумаги держит его крепче кандалов и замка.
Но об этом он не думал.
Он видел только, что ему опять светит, что впереди -- наслаждение.
Только теперь будет спокойней.
Они оба так захотят; кроме того, теперь на нее есть управа.
"Дурацкие штучки, -думал он, держа в руках все еще нераскрытое письмо, -- чертовы штучки дурацкие Она так и есть она, а я так и есть я.
И после всего, что было, -эти дурацкие штучки", -- и представил себе, как они будут смеяться сегодня ночью -- позже, после, когда настанет время спокойно поговорить и спокойно посмеяться -- над всей историей, друг над другом, над собой.
Он так и не раскрыл записку.
Он отложил ее, вымылся, побрился и переоделся, все время насвистывая.
Не успел он закончить, как пришел Браун.
-- Так, так, так, -- сказал Браун.
Кристмас ничего не ответил.
Он смотрелся в зеркальце, прибитое к стене, и завязывал галстук.
Браун стал посреди комнаты: высокий, сухощавый молодой человек, в грязном комбинезоне, со смуглым, безвольно-миловидным лицом и любопытными глазами.
Возле рта у него был тоненький шрам, белый, как нитка слюны.
Немного погодя Браун сказал: -- Кажись, ты куда-то налаживаешься?
-- Да ну? -- сказал Кристмас.
Он не обернулся.
Он насвистывал, монотонно, но не фальшивя -- что-то минорное, жалобное, негритянское.
-- Я думаю, мне уж не стоит мыться, -- сказал Браун, -- раз ты собрался.
Кристмас обернулся к нему:
-- Куда собрался?
-- Разве ты не в город?
-- А кто тебе сказал? -- спросил Кристмас И отвернулся к зеркалу.
-- Ага, -- сказал Браун.
Он смотрел Кристмасу в затылок. -- Значит, надо понимать, у тебя свои дела -- Он наблюдал за Кристмасом. -- Ночь больно холодна, чтобы лежать на сырой земле, когда подстилки-то всего -- худая девочка.
-- Не может быть, -- сказал Кристмас и продолжал насвистывать, сосредоточенно и неторопливо завязывая галстук.
Потом повернулся, поднял и надел пиджак; Браун наблюдал за ним.
Кристмас двинулся к двери. -- До завтра, -- сказал он.
Дверь за ним не закрылась.
Он знал, что Браун стоит на пороге и смотрит ему в спину.
Но он не собирался заметать следы.
Пошел прямо к дому.
"Пускай смотрит, -- подумал он. -- Пускай проводит, если хочется".
Стол в кухне был для него накрыт.
Прежде чем сесть, он вынул из кармана нераскрытую записку и положил рядом с тарелкой.
Записка была без конверта, не запечатана, и раскрылась сама собой, словно приглашая прочесть, настаивая.