Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Мне

-- Да.

А потом поедешь в Мемфис.

Можешь изучать право в конторе Пиблса.

Он тебя обучит.

Тогда ты сможешь взять на себя все юридические дела.

Все, что вот здесь, -- все, чем занимается он, Пиблс.

-- А потом изучать право в конторе нигера-адвоката, -- сказал его язык.

-- Да.

Тогда я передам тебе все дела, все деньги.

Целиком.

Так что когда тебе самому понадобятся деньги, ты сможешь... ты сумеешь распорядиться; гористы знают, как это сделать, чтобы... ты поведешь их к свету, и никто не сможет обвинить или упрекнуть тебя, даже если узнают... даже если бы ты не вернул... но ты бы мог вернуть деньги, и никто бы даже не узнал...

-- Нет -- в негритянский колледж? к нигеру-адвокату? -- произнес его голос спокойно, и не как возражение даже -- просто напоминая.

Они не глядели друг на друга; она ни разу не взглянула на него с тех пор, как он вошел.

-- Скажи им.

-- Сказать нигерам, что я сам нигер? -- Наконец она посмотрела на него.

Лицо у нее было спокойное.

Теперь это было лицо пожилой женщины.

-- Да.

Придется.

Чтобы с тебя не брали денег За мой счет.

Тут он будто приказал своему языку:

"Хватит.

Хватит молоть.

Дай мне сказать".

Он наклонился к ней.

Она не шевелилась.

Их лица почти соприкасались: одно-холодное, мертвенно-бледное, фанатичное, безумное" другое -- пергаментное, издевательски и беззвучно ощерившееся.

Он тихо сказал:

-- Ты старая.

Раньше я не замечал Старуха.

У тебя седина в волосах. -Она ударила его сразу, ладонью, не меняя позы.

На шлепок пощечины его удар отозвался, как эхо.

Он ударил кулаком, потом под вновь налетевшим на него протяжным ветром сдернул ее со стула, притянул к себе, глядя в неподвижное, бестрепетное лицо -- и понимание рушилось на него протяжным ветром. -- Нет у тебя никакого ребенка, -- сказал он. -- И никогда не было.

Ничего с тобой не случилось, кроме старости.

Ты просто стала старая, и у тебя кончилось -- и ни на что ты больше не годишься.

Вот и вся твоя неисправность. -- Он отпустил ее и ударил снова.

Она повалилась на кровать, глядя на него, а он снова ударил ее по лицу и стоял над ней, выплевывая слова, которые она так любила когдато слушать и говорила, что ощущает их там -- шепотную, непотребную ласку. -- Вот и все.

Ты просто сносилась.

Ты больше ни на что не годна.

Вот и все.

Она лежала на боку, повернув к нему лицо с окровавленным ртом, и глядела на него.

-- Лучше бы нам обоим умереть, -- сказала она.

Он видел записку на одеяле, как только открывал дверь.

Потом он подходил, брал ее и разворачивал.

Полый заборный столб теперь вспоминался как что-то из чужих рассказов, как что-то из другой жизни, которой он никогда не жил.

Потому что бумага, чернила, форма и вид были те же.

Записки никогда не были длинными; не были длинными и теперь.

Но теперь ничто не напоминало в них о немом обещании, о радостях, не облачимых в слова.

Теперь они была кратки, как эпитафии, и сжаты, как команды.