Как будто сама уже об этом думала и не верила в это еще до того, как я сказал, и ничего тут особенного не было.
Но какая-то часть в ней знала правду, ее бы я все равно не обманул... -- Он запинается, мнется; священник, выпрямившись, смотрит на него через стол, помощи не предлагает. -- Как будто она -- из двух половин, и одна половина знает, что он прохвост.
А другая половина верит, что если у мужчины и женщины должен родиться ребенок, то Господь позаботится, чтобы они были вместе, когда подойдет срок.
Вроде если Бог печется о женщинах, то он и от мужчин их защитит.
А если Господь не считает нужным, чтобы две половины эти встретились и вроде как... сличили... тогда и мне нечего хлопотать.
-- Чепуха, -- говорит Хайтауэр.
Он смотрит через стол на застывшее, упрямое, аскетическое лицо: лицо отшельника, который долго жил в пустыне, где ветер носит песок. -- Ей остается одно, только одно -- вернуться в Алабаму.
К родным.
-- А по-моему, нет, -- отвечает Байрон.
Отвечает сразу, решительно, как будто только и ждал этих слов. -- Обойдется без этого.
По-моему, она обойдется без этого. -- Но глаз не поднимает.
Он чувствует на себе взгляд священника.
-- А Бер... Браун знает, что она в Джефферсоне?
Можно подумать, что Байрон вот-вот улыбнется.
Губа приподнялась, но веселья в гримасе нет, она слаба, как игра тени.
-- Да нет, замотался совсем.
С этой премией.
Потеха прямо.
Вроде того, как играть человек не умеет, а дует в трубу что есть мочи -- думает, сейчас у него музыка получится.
Каждые двенадцать-пятнадцать часов тащат его через площадь в наручниках -- когда его никакими силами не прогонишь, хоть ищейками этими трави.
Субботнюю ночь просидел в тюрьме, все толковал, что они его обжулить хотят с этой тысячей -- изобразить, будто он помогал Кристмасу; потом уж Бак Коннер пришел к нему в камеру и пообещал вставить кляп, чтобы он замолчал и не мешал спать другим арестантам.
Замолчал; а в воскресенье ночью, когда пошли с собаками, -- такой крик поднял, что пришлось им взять его с собой.
Но у собак дело не пошло.
А он кричит, собак ругает, отлупить их рвется за то, что следа не могут взять, и опять всем рассказывает, что он первый донес на Кристмаса и хочет только, чтоб все было честно, по справедливости, больше ничего, -- пока уж сам шериф не отвел его в сторонку поговорить.
Что он ему там сказал, неизвестно.
Может, пригрозил, что сейчас воротит его в тюрьму и в другой раз с собой не возьмет.
Одним словом, он поутих немного, и пошли дальше.
А в город вернулись только в понедельник, поздно ночью.
Он еще был тихий.
Может, притомился.
Не спал сколько времени -- и притом, говорят, все норовил вперед собак забежать, покуда шериф не пригрозил, что Прикует его наручниками к помощнику, чтобы не выскакивал и собаки что-нибудь, кроме него, могли нюхать.
Он еще в субботу, когда его посадили, был небритый, а теперь совсем оброс.
На убийцу, наверно, больше похож, чем сам Кристмас.
А уж Кристмаса клял -- как будто тот из вредности спрятался, назло ему, чтобы он не получил своей тысячи долларов.
На ночь его опять отвели в тюрьму и заперли.
А сегодня с утра опять отправились и его с собой взяли -- с собаками, по новому следу.
Люди говорят, пока они из города не выехали, все время слышно было, как он скандалил.
-- И вы говорите, она об этом не знает.
Говорите, что скрыли это от нее.
По вашему, пусть лучше считает его мерзавцем, чем дураком, -- так?
Лицо Байрона опять застыло, уже не улыбается; он серьезен.
-- Не знаю.
Это было в воскресенье, позавчера ночью, когда я вернулся от вас домой.
Я думал, она в постели, спит, а она сидела в гостиной и говорит мне;
"Что такое?
Что тут случилось?"
Сам я на нее не смотрю, но чувствую, на меня смотрит.
Я ей сказал, что нигер убил белую женщину.
На этот раз я не соврал.
И, видно, очень уж обрадовался, что врать не надо.