Хорошие женщины мучаются с хамами, пропойцами и прочими.
Но от какого хама, какая женщина, хороша она или плоха, пострадала так, как страдают мужчины от хороших женщин?
Скажите мне, Байрон.
Они беседуют тихо, без горячности, умолкая то и дело, чтобы взвесить слова собеседника, -- как два человека, уже непоколебимые в своих убеждениях.
-- Пожалуй, вы правы, -- говорит Байрон. -- Во всяком случае, не мне говорить, что вы ошибаетесь.
Но и не думаю, чтобы вы могли так сказать, даже если я не прав.
-- Да, -- отвечает Хайтауэр.
-- Если я не прав, -- повторяет Байрон. -- Так что пожелаю-ка я вам спокойной ночи. -- И добавляет тихо: -- Дорога туда неблизкая.
-- Да, -- соглашается Хайтауэр. -- Я и сам, случалось, туда ходил.
Мили, наверное, три.
-- Две мили, -- говорит Байрон. -- Что ж. -- Он поворачивается.
Хайтауэр не двигается.
Байрон поправляет пакеты, которых так и не выпустил из рук. -- Пожелаю вам спокойной ночи, -- говорит он, направляясь к двери. -- Я думаю, в скором времени увидимся.
-- Да, -- говорит Хайтауэр. -- Я чем-нибудь могу быть полезен?
Вам что-нибудь нужно? Простыни и прочее?
-- Большое спасибо.
Думаю, ей хватит.
Там уже было кое-что.
Большое спасибо.
-- Вы дадите мне знать?
Если будут новости.
Когда ребенок... С доктором договорились?
-- Я об этом позабочусь.
-- Но вы с ним говорили?
Вы с ним условились?
-- Я все устрою.
И дам вам знать.
Его уже нет.
Снова Хайтауэр наблюдает из окна, как он выходит на улицу и отправляется в свой двухмильный путь к окраине, со свертками еды в руках.
Он скрылся из виду -- ушел, выпрямившись, скорым шагом; такого шага обрюзглый и склонный к одышке старик, старик, слишком долго проживший сиднем, не выдержал бы.
И жарким августовским вечером Хайтауэр наклоняется к окну, не чувствуя запаха, в котором живет, -- запаха людей, живущих уже вне жизни, запаха усыхающей рыхлости и лежалого белья -- как бы первого веяния могилы, -- и, прислушиваясь к шагам, которые, чудится ему, еще слышны, хотя он знает, что они давно смолкли, думает:
"Благослови его Бог. Помоги ему Бог"; думает Молодость.
Молодость.
Что может сравниться с этим, ничто на свете с этим не сравнится. Он тихо думает:
"Не надо мне было отвыкать молиться".
И он уже не слышит шагов.
Он слышит только несметный и неумолчный хор насекомых и, наклонившись над подоконником, вдыхая горячую крепкую всячину земных запахов, думает о том, как в молодости, молодым, он любил темноту, любил бродить и сидеть под деревьями ночью.
Тогда почва, кора деревьев становились живыми, первобытными и воскрешали, навораживали неведомые и зловещие полувосторги, полуужасы.
Он боялся этого.
Он страшился; он любил боясь.
Но вот однажды, в семинарии, он понял, что больше не боится.
Словно дверь куда-то захлопнулась.
Он больше не боялся темноты.
Он просто ненавидел ее; он бежал от нее -- в стены, к искусственному свету.
"Да, -думает он. -- Нельзя мне было отвыкать молиться".
Он отворачивается от окна.
Одна стена кабинета заставлена книгами.
Он останавливается перед ними, ищет и наконец находит нужную.
Это -- Теннисон.
Затрепанный, с загнутыми уголками.