Юфьюс.
-- Пойдем.
Поехали обратно.
Не пропустить бы чего.
Первый продолжал смотреть на дом, на закрытую дверь, за которой исчезла пара.
-- Она его тоже знает.
-- Кого знает?
-- Да Нигера.
Кристмаса.
-- Пошли. -- Они вернулись к машине. -- И с чего этот черт приперся к нам в город, за двадцать миль от места, где убил, и по главной улице стал шататься, чтоб его узнали.
Жалко, не я его узнал.
Мне бы эта тысяча во как пригодилась.
Всегда мне не везет.
Машина тронулась.
Первый асе еще оглядывался на слепую дверь, за которой скрылись супруги.
А они стояли в прихожей маленького домика, темной, тесной и зловонной, как пещера.
Обессилевший старик все еще пребывал в полуобморочном состоянии, и то, что жена подвела его к креслу и усадила, легко было объяснить заботой и целесообразностью.
Но возвращаться к двери и запирать ее, как она сделала, -- в этом никакой нужды не было.
Она подошла и встала над ним.
На первый взгляд могло показаться, что она просто смотрит на него, заботливо и участливо.
Но потом посторонний наблюдатель заметил бы, что ее трясет и что она усадила старика в кресло либо для того, чтобы не уронить его на пол, либо для того, чтобы держать его пленником, покуда к ней не вернется дар речи.
Она нагнулась к нему: грузная, приземистая, землистого цвета, с лицом утопленницы.
Когда она заговорила, ее голос дрожал, дрожала и она, силясь овладеть им; вцепившись в ручки кресла, где полулежал ее муж, она говорила сдержанным дрожащим голосом:
"Юфьюс.
Слушай меня.
Ты меня послушай.
Я к тебе раньше не приставала.
Тридцать лет к тебе не приставала.
Но теперь ты скажешь.
Я должна это знать, и ты мне скажешь.
Что ты сделал с ребенком Милли?"
Весь этот долгий день они гудели на площади и перед тюрьмой -продавцы, бездельники, деревенские в комбинезонах; толки.
Они ползли по городу, замирая и рождаясь снова, как ветер или пожар, покуда среди удлинившихся теней деревенские не начали разъезжаться на повозках и пыльных машинах, а городские не разбрелись ужинать.
Потом толки оживились, разгорелись с новой силой -- в семейном кругу за столом, при участии жен, в комнатах, освещенных электричеством, и в отдаленных домиках среди холмов, под керосиновой лампой.
А назавтра, славным, тягучим воскресным днем, сидя на корточках в чистых рубашках и нарядных подтяжках, мирно попыхивая трубками перед деревенскими церквами или в тенистых палисадниках, возле которых стояли и ждали гостей упряжки и машины, покуда женщины собирали на кухне обед, очевидцы рассказывали все сначала:
"Он похож на нигера не больше моего.
Но, видно, сказалась-таки негритянская кровь.
Можно подумать, прямо наладился, чтобы его поймали, как жениться налаживаются.
Ведь он еще неделю назад от них утек.
Не подожги он дом, они бы, пожалуй, и через месяц не узнали про убийство.
Да и теперь бы на него не подумали, если бы не этот Браун, через которого нигер виски продавал, -- а сам белым прикидывался -- и виски и убийство, все на Брауна хотел свалить, а Браун сказал, как было.
А утром вчера явился в Мотстаун, средь бела дня, в субботу, когда кругом полно народу.
Зашел в белую парикмахерскую, все равно как белый, и они ничего не подумали, потому что похож на белого.
И даже, когда чистильщик заметил, что на нем башмаки чужие, велики ему, все равно ничего не подумали.
Постригся, побрился, уплатил и пошел -- и прямо в магазин, купил там рубашку новую, галстук, шляпу соломенную -- и все на краденые деньги, той женщины, которую убил.
А потом стал по улицам разгуливать средь бела дня, прямо как хозяин -- разгуливает взад-вперед, а люди идут себе и ничего не знают; тут-то Холидей его и увидел, подбежал, цоп его и говорит:
"Не Кристмасом ли тебя звать?" -- а нигер говорит -- да.
И даже не думал отпираться.
Вообще ничего не делал.
Вообще себя вел ни как нигер, ни как белый.