А она стоит перед ним в малиновом своем платье -- и так тихо, что даже перо не кивнет, не шелохнется.
-- Где, -- говорит, -- шериф?
-- Наверно, у себя, на месте, -- Меткаф говорит. -- Найдите его и получите у него разрешение.
Тогда сможете увидеть нигера.
Думает, сказал -- и дело с концом.
Видит, повернулась она, вышла вон, прошла сквозь толпу перед тюрьмой и -- обратно по улице, к площади.
Теперь перо кивало.
Он, наверно, видел, как оно кивало по-над оградой.
А потом он увидел, как она через площадь перешла к суду.
Люди не знали, по какому она делу, -- Меткаф-то не успел им сказать, что было в тюрьме, -- ну, и просто смотрели, как она идет в суд, а потом Рассел рассказывал, что он сидел у себя, поднял случайно голову, а в окошке, за барьером -- эта шляпа с пером.
Он не знал, долго ли она там стояла и ждала, пока он голову поднимет.
Он говорил, росту в ней как раз, чтобы заглянуть через барьер, так что вроде у нее и тела не было никакого Как будто подкрался кто-то и подвесил воздушный шарик с нарисованным лицом, а сверху шляпу смешную надел -- вроде как эти мальчишки в комиксах.
Она говорит: -- Мне нужно видеть шерифа.
-- Его тут нет, -- Рассел говорит. -- Я его помощник.
Чем могу служить?
А она стоит и не отвечает.
Потом спрашивает:
-- Где его найти?
-- Он дома, наверно, -- Рассел говорит. -- Много работал эту неделю.
И ночами приходилось -- помогал джефферсонокой полиции.
Наверно, домой пошел, вздремнуть.
А я, случайно, не могу вам... -- А ее, говорит, уже и след простыл.
Он говорит, что выглянул в окно и видел, как она перешла площадь и свернула за угол, туда, где шериф живет.
И никак, говорит, не мог сообразить, откуда она, кто такая.
Шерифа она так и не нашла.
Да и все равно уже поздно было.
Шериф-то ведь был в тюрьме, только Меткаф ей этого не сказал, а едва она от тюрьмы отошла, как приехали полицейские из Джефферсона на двух машинах и вошли в тюрьму.
Подъехали быстро и вошли быстро.
Но уже слух разнесся, что они там, и перед тюрьмой сотни две человек собралось -- мужчны, ребят и женщин -- и вышли оба шерифа, и наш стал речь держать -- просил людей уважать закон, а од, дескать и джефферсонокий шериф оба обещают, что над Нигером учинят суд скорый и справедливый; а из толпы кто-то и говорит:
"На хрен вашу справедливость.
Он с белой женщиной справедливо обошелся?"
И тут они закричали и сгрудились, как будто не перед шерифами стараются друг друга перекричать, а перед покойницей.
А шериф все так же тихо им говорит, что он, мол, под присягой дал им обещание, когда они его выбрали, и его как раз хочет сдержать.
"Я -- убийцам-нигерам, -- говорит, -- сочувствую не больше любого другого белого у нас в городе.
Но я принес присягу, и, клянусь Богом, я ее выполню.
Мне неприятности не нужны, но я от нее не отступлю.
Так что вы это учтите".
И Холидей там же с шерифами.
Он больше всех распинался за порядок и чтобы не поднимать бузы.
"Ага-а, -- кто-то кричит, -- конечно, тебе не хочется, чтобы его линчевали.
Но для нас-то он тысячи долларов не стоит.
Для нас он тысячи выеденных яиц не стоит".
А шериф тут быстренько говорит:
"Ну и что ж, что Холидей не хочет убийства?
А мы разве хотим?
Наш ведь гражданин получит премию: деньги ведь здесь разойдутся, в Мотстауне.
А если бы кто из джеффероонских ее получил?
Разве не так, друзья?
Посудите сами".
А у самого голос тонкий, прямо кукольный: такой даже у большого мужчины бывает, когда он не просто перед народом говорит, а поперек того, что народ уже решил наполовину.