Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Байрон один кажется одушевленным.

Его лицо опущено.

Может быть, он разглядывает свою руку, лежащую на коленях; большой и указательный пальцы ее медленно трутся друг о друга, как бы раскатывая что-то, и кажется, будто он наблюдает за ними задумчиво и увлеченно.

Услышав Хайтауэра, Байрон понимает, что священник обращается не к нему, да и ни к кому из присутствующих в комнате.

-- Чего они ждут от меня? -- произносит он. -- На что рассчитывают, надеются -- что я, по их мнению, могу сделать?

В ответ -- ни звука; ни старуха, ни старик, по-видимому, не слышали.

Байрон и не предполагал, что старик услышит.

"Ему помощь не нужна", -думает он.

"Емуто нет.

Ему мешать нужно", -- думает он, вспоминая полуобморочное и вместе с тем маниакально-напряженное забытье, в котором вот уже двенадцать часов -- с тех пор, как они встретились -- пребывает старик, таскаясь с места на место за своей женой.

"Ему мешать нужно.

Не ей одной, пожалуй, повезло, что он такой беспомощный".

Он наблюдает за женщиной.

И произносит тихо, почти ласково:

-- Продолжайте.

Скажите ему, чего вы хотите.

Он хочет знать, чего вы от него хотите.

Скажите ему.

-- Я думала... -- начинает она.

Она говорит, не шелохнувшись.

Голос у нее не столько неуверенный, сколько скрипучий, точно его вынуждают произносить что-то, лежащее за пределами речи, -- то, что можно только знать, чувствовать. -- Мистер Банч сказал, что может быть...

-- Что? -- спрашивает Хайтауэр.

Он говорит резко, нетерпеливо, несколько визгливым голосом; он тоже не пошевелился и сидит, откинувшись в кресле, руки -- на подлокотниках. -- Что?

Что может быть?

-- Я думала... -- Голос снова замирает.

За окном -- ровное гудение насекомых.

Голос раздается снова, невыразительный, тусклый; при этом она сидит, тоже чуть опустив голову, словно прислушивается, внимательно и тихо, к собственному голосу: -- Он -- мой внучек, моей дочери сынок.

Я только подумала, что если бы я... если бы он... -- Байрон тихо слушает, думая Чудно, ей-богу.

Можно подумать, они как-то поменялись.

Как будто это у него должны повесить внука-нигера Голос продолжает. -- Я знаю, нехорошо беспокоить чужого человека.

Но вам посчастливилось.

Холостой, одинокий мужчина, у него спокойная старость, он не знает горя любви.

Но вы, наверно, все равно не поймете, даже если бы я складно могла сказать.

Я только подумала -- если бы хоть на один день сделалось так, как будто этого не было.

Как будто люди никогда не знали его за человека, который убил... -Голос снова смолкает.

Она не пошевелилась.

Кажется, она прислушивается к молчанию так же, как раньше прислушивалась к своему голосу -- с тем же интересом, так же тихо, без удивления.

-- Продолжайте, -- говорит Хайтауэр высоким нетерпеливым голосом, -продолжайте.

-- Ведь когда я его видела, он ни ходить, ни говорить еще не умел.

Тридцать лет я его не видела.

Я не говорю, что он не сделал того, про что люди рассказывают.

Что он не должен пострадать за это, как заставил страдать людей, которые любили и потеряли близких.

Но если бы его хоть на денек могли отпустить.

Как будто ничего этого еще не случилось.

Как будто люди ничего еще против него не имеют.

И было бы так, как будто он просто уехал надолго, стал за это время взрослым и вернулся.

Если бы стало так хоть на один день.

А после я бы не вмешивалась.

Если он это сделал, как мне защищать его от наказания?

Только на один день, понимаете?