Байрон один кажется одушевленным.
Его лицо опущено.
Может быть, он разглядывает свою руку, лежащую на коленях; большой и указательный пальцы ее медленно трутся друг о друга, как бы раскатывая что-то, и кажется, будто он наблюдает за ними задумчиво и увлеченно.
Услышав Хайтауэра, Байрон понимает, что священник обращается не к нему, да и ни к кому из присутствующих в комнате.
-- Чего они ждут от меня? -- произносит он. -- На что рассчитывают, надеются -- что я, по их мнению, могу сделать?
В ответ -- ни звука; ни старуха, ни старик, по-видимому, не слышали.
Байрон и не предполагал, что старик услышит.
"Ему помощь не нужна", -думает он.
"Емуто нет.
Ему мешать нужно", -- думает он, вспоминая полуобморочное и вместе с тем маниакально-напряженное забытье, в котором вот уже двенадцать часов -- с тех пор, как они встретились -- пребывает старик, таскаясь с места на место за своей женой.
"Ему мешать нужно.
Не ей одной, пожалуй, повезло, что он такой беспомощный".
Он наблюдает за женщиной.
И произносит тихо, почти ласково:
-- Продолжайте.
Скажите ему, чего вы хотите.
Он хочет знать, чего вы от него хотите.
Скажите ему.
-- Я думала... -- начинает она.
Она говорит, не шелохнувшись.
Голос у нее не столько неуверенный, сколько скрипучий, точно его вынуждают произносить что-то, лежащее за пределами речи, -- то, что можно только знать, чувствовать. -- Мистер Банч сказал, что может быть...
-- Что? -- спрашивает Хайтауэр.
Он говорит резко, нетерпеливо, несколько визгливым голосом; он тоже не пошевелился и сидит, откинувшись в кресле, руки -- на подлокотниках. -- Что?
Что может быть?
-- Я думала... -- Голос снова замирает.
За окном -- ровное гудение насекомых.
Голос раздается снова, невыразительный, тусклый; при этом она сидит, тоже чуть опустив голову, словно прислушивается, внимательно и тихо, к собственному голосу: -- Он -- мой внучек, моей дочери сынок.
Я только подумала, что если бы я... если бы он... -- Байрон тихо слушает, думая Чудно, ей-богу.
Можно подумать, они как-то поменялись.
Как будто это у него должны повесить внука-нигера Голос продолжает. -- Я знаю, нехорошо беспокоить чужого человека.
Но вам посчастливилось.
Холостой, одинокий мужчина, у него спокойная старость, он не знает горя любви.
Но вы, наверно, все равно не поймете, даже если бы я складно могла сказать.
Я только подумала -- если бы хоть на один день сделалось так, как будто этого не было.
Как будто люди никогда не знали его за человека, который убил... -Голос снова смолкает.
Она не пошевелилась.
Кажется, она прислушивается к молчанию так же, как раньше прислушивалась к своему голосу -- с тем же интересом, так же тихо, без удивления.
-- Продолжайте, -- говорит Хайтауэр высоким нетерпеливым голосом, -продолжайте.
-- Ведь когда я его видела, он ни ходить, ни говорить еще не умел.
Тридцать лет я его не видела.
Я не говорю, что он не сделал того, про что люди рассказывают.
Что он не должен пострадать за это, как заставил страдать людей, которые любили и потеряли близких.
Но если бы его хоть на денек могли отпустить.
Как будто ничего этого еще не случилось.
Как будто люди ничего еще против него не имеют.
И было бы так, как будто он просто уехал надолго, стал за это время взрослым и вернулся.
Если бы стало так хоть на один день.
А после я бы не вмешивалась.
Если он это сделал, как мне защищать его от наказания?
Только на один день, понимаете?