Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Там, дома.

Если бы я одна, все было бы ничего.

Я никогда не обижалась.

Но теперь другое дело.

Теперь я имею право волноваться.

-- А-а, это, -- сказал он. -- Это-то.

Это ты не волнуйся.

Дай мне только кончить дело, до денег добраться.

Они мои законно.

Пусть только эти гады попробуют... -- Он осекся.

Он уже повысил голос, словно забыл, где находится, или размышлял вслух.

Теперь заговорил тише: -- Ты не думай -- я все сделаю.

Главное, не волнуйся.

Я ведь тебя еще ни разу не заставил волноваться, так ведь?

Скажи.

-- Да.

Я никогда не волновалась.

Я знала, что ты меня не подведешь.

-- Конечно, знала.

А эти гады... эти... -- Он поднялся со стула. -- Ой, забыл совсем... -- Она не посмотрела на него и ничего не сказала, но он продолжал стоять, глядя на нее все тем же загнанным, отчаянным и наглым взглядом.

Она как будто удерживала его тут и как будто знала это.

И -отпустила его, сознательно, добровольно.

-- Так у тебя, наверно, сейчас делов много.

-- Честно сказать, да.

Столько всякого навалилось, и еще эти гады... -Теперь она смотрела на него.

Видела, как он поглядел на окно в задней стене.

Потом он оглянулся на закрытую дверь.

Потом поглядел на нее, на серьезное ее лицо, в котором либо ничего не отражалось, либо, наоборот, отражалось все-все, что можно знать.

Он понизил голос. -- У меня тут враги.

Эти люди не хотят мне отдать, чего я заработал.

Вот мне и надо... -- И опять она точно удерживала его, толкая его и испытывая на ту последнюю ложь, против которой восставали даже его плачевные остатки гордости; удерживала не веревкой, не рогаткой, но чем-то таким, от чего его ложь отлетала легковесно, как сор или листья.

Но она не сказала ни слова.

Только наблюдала, как он идет на цыпочках кокну и бесшумно открывает его.

Потом он оглянулся.

Возможно, он считал, что теперь он в безопасности, что сумеет выскочить в окно раньше, чем она дотронется до него рукой.

А может быть, заговорили жалкие остатки стыда, как раньше -гордости.

Потому что, когда он оглянулся на нее, с него как будто спала на миг защитная шелуха вранья и пустословия.

Он произнес почти шепотом. -- Там на дворе человек.

За дверью караулит. -- И вылез в окно, без звука, в один прием, как длинная змея.

Из-за окна донесся короткий слабый звук-это он бросился бежать.

И только тут она вышла из неподвижности -- вздохнула тяжело, один раз.

-- Теперь мне опять подыматься, -- сказала она вслух.

Браун выходит из лесу к железнодорожной полосе отчуждения, запыхавшись.

Но -- не от усталости, хотя за двадцать минут он покрыл почти две мили, и дорога была не легкой.

Это скорее злобное пыхтение спасающегося бегством зверя, а сейчас, когда он стоит перед пустынным полотном, поглядывая то налево, то направо, он и лицом напоминает зверя, который спасается в одиночку, особняком от собратьев, не желая их помощи, надеясь только на свои мускулы, -- и, остановившись на миг, чтобы перевести дух, ненавидит каждое дерево, каждую попавшуюся на глаза былинку, как заядлого врага, ненавидит самое землю, на которой стоит, сам воздух, которого ему не хватает.

Он вышел на железную дорогу в нескольких сотнях метров от того места, куда метил.

Это -- вершина подъема, и товарные составы с юга вползают сюда с неимоверным трудом, чуть ли не медленнее пешехода.

Невдалеке от него двойная блестящая нить колеи будто обрезана ножницами.

Он стоит в лесу перед полосой отчуждения, спрятавшись за редкой изгородью деревьев.

Стоит с видом человека, занятого лихорадочными и безнадежными расчетами, словно обдумывая последний отчаянный ход в уже проигранной игре.