Позже он вспоминал и другое -- он вспоминал, как она ходила по дому, занималась хозяйством.
Но в восемь, в девять и в десять лет она представлялась ему безногой -- с истаявшим лицом и глазами, которые с каждым днем становились все больше и больше, словно готовясь охватить все видимое, все живое одним ужасающим взглядом, полным страдания, безысходности и предчувствия смерти -- да так, что если бы это наконец случилось, он бы услышал: это был бы звук, вроде крика.
Перед ее смертью он уже чувствовал их сквозь все стены.
Они были домом: он жил в них, в этом темном всеобъемлющем стойком отсвете угасающей жизни.
Оба, и он и она, жили в них, как два слабых зверька в норе, в пещерке, где время от времени появлялся отец -- человек для них чужой, посторонний, почти опасный: так быстро здоровье телесное изменяет и преобразует дух.
Он был не просто чужой: он был враг.
От него пахло по-другому.
Он говорил другим голосом, чуть ли не другими словами, словно обитал в другом окружении, другом мире; присевший возле кровати ребенок чувствовал, как пышет здоровьем и безотчетным презрением мужчина, который был так же бессилен и подавлен, как они.
Третьим призраком была негритянка, рабыня, уехавшая на дрожках в то утро, когда молодые пришли домой.
Она уехала рабыней; рабыней и вернулась в шестьдесят шестом году, только пешком -- громадная женщина, на чьем лице запечатлелись одновременно гневливость и спокойствие: маска черной трагедии между эпизодами.
После смерти хозяина и до тех пор, пока она не уверилась наконец, что не увидит больше ни его, ни мужа -- "малого", который пошел с хозяином на войну и тоже не вернулся, -- она отказывалась покинуть загородный дом хозяина, оставленный на ее попечение.
Сын явился туда после, смерти отца, чтобы закрыть дом и забрать отцовское имущество, и предложил ее обеспечить.
Она отказалась.
Выехать тоже отказалась.
Она развела небольшой огород и жила одна, ждала возвращения мужа, отказываясь верить слухам о его смерти.
Это был только слух, неясный: будто бы после того, как хозяин погиб в налете ван-дорновской конницы на склады Гранта в Джефферсоне, негр был безутешен.
Однажды ночью он исчез с бивака.
Вскоре пошла молва о полоумном негре, который попадается коифедератским пикетам на самой линии фронта и каждый раз несет околесицу насчет пропавшего хозяина -- якобы северяне держат его в плену, чтобы получить выкуп.
Он ни на секунду не соглашался поверить, что хозяина убили.
"Нет, сэр, -- говорил он. -- Массу Гейла не могли.
Ни за что.
Они бы побоялись убить Хайтауэра.
Побоялись бы.
Они его где-то спрятали, хотят вытянуть из него, где мы с ним спрятали хозяйкин кофейник и золотой поднос.
Вот чего им надо".
Каждый раз ему удавалось сбежать.
Но однажды с федеральных позиций дошел рассказ о том, как негр напал на офицера северян с лопатой, и офицер, защищая свою жизнь, вынужден был его застрелить.
Негритянка долго в это не верила.
"С такого дурака станется, -говорила она. -- Да ведь дурак-то такой, что янки от своего не отличит -кого лопатой двинуть".
Она твердила это больше года.
Но в один прекрасный день она появилась в доме сына -- в том доме, который покинула десять лет назад и ни разу не навещала; свое имущество она несла в платке.
Она вошла в дом и сказала:
-- Вот я.
Хватит у вас дров, ужин приготовить?
-- Вы теперь вольный человек, -- сказал ей сын.
-- Вольный? -- повторила негритянка.
Она говорила со спокойным, печальным презрением. -- Вольный?
Что в этой воле толку -- что массу Гейла через нее убили, а Помп через нее таким дураком сделался, каким его сам Господь не мог сделать?
Воля?
Вы мне про волю не говорите.
То был третий призрак.
С этим призраком ребенок ("и сам тогда -- ничуть не лучше призрака", -- думает сейчас этот ребенок перед гаснущим окном) разговаривал о духе.
Говорили без устали: ребенок -- увлеченно, с полувосторгом-полуужасом, а старуха -- с задумчивой и яростной скорбью и гордостью.
Но ребенку это казалось просто тихим содроганием восторга.
Он не видел ничего ужасного в том, что дед его, как ему говорили, "убивал людей сотнями", или в том, что негр Помп погиб, пытаясь убить человека.
Ничего жуткого -- потому что они были только духами, никогда не виданными во плоти, героическими, простыми и пылкими; отец же, которого он знал и боялся, -призраком, который никогда не умрет.
"Поэтому, -- думает он, -неудивительно, что я перепрыгнул через поколение.
Неудивительно, что у меня не было отца и что я уже умер однажды ночью, за двадцать лет до того, как появился на свет.
И что единственное для меня спасение -- вернуться умирать туда, где моя жизнь прекратилась раньше, чем началась".
Поступив в семинарию, он часто думал о том, как расскажет это им, старшим, возвышенным к освященным людям, решавшим судьбы церкви, которой он добровольно себя отдал.