Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Возможно, он и сам уже в них сомневался, только до сих пор этого не сознавал.

Возможно, поэтому он и не сказал старшим, почему должен поехать в Джефферсон.

Ей он еще год назад сказал, почему хочет, должен туда поехать, и что намерен объяснить это им; она смотрела на него лихорадочным взглядом, которого он еще не замечал.

-- По-твоему, -- сказал он, -- они меня не пустят? Не направят туда?

Не сочтут это достаточным основанием?

-- Конечно, нет, -- ответила она.

-- Но почему?

Ведь это правда.

Пусть глупая.

Но правда.

А для чего же церковь, как не для помощи тем, кто глуп, но хочет правды?

Почему бы им меня не пустить?

-- Будь я на их месте, я бы сама тебя не пустила, если бы ты привел такой довод.

-- Да, -- сказал он. -- Понимаю. -- Но, по существу, он не понимал, хотя верил, что она права, а он мог ошибаться.

Поэтому через год, когда она вдруг заговорила с ним о женитьбе и избавлении в одних и тех же словах, он не удивился, не был уязвлен.

Он лишь подумал спокойно:

"Так вот она, любовь.

Понимаю.

Я и на этот счет ошибался", -- думая, как думал прежде и будет думать опять, как случается думать каждому человеку: до чего ложной оказывается самая глубокая книга, если ее приложить к жизни.

Он полностью переменился.

Они решили пожениться.

Теперь он понимал, что с самого начала видел в ее глазах этот лихорадочный расчет.

"Пожалуй, они правы, помещая любовь в книги, -- спокойно думал он. -- Пожалуй, только там ей и место".

В глазах ее еще было лихорадочное выражение, но теперь, когда планы определились и день был назначен, оно смягчилось, возобладал расчет.

Теперь речь шла о том, как получить вызов в Джефферсон.

"Надо взяться за дело немедленно", -- сказала она.

Он ответил ей, что взялся за дело в четырехлетнем возрасте; возможно, это была просто шутка, легкомыслие.

Она отмела ее со страстным нетерпением, которому юмор чужд, пропустила мимо ушей и заговорила, словно сама с собой, о людях, которых надо будет повидать, улестить или припугнуть, разворачивая перед ним целую кампанию интриг и унижений.

Он слушал.

Даже слабая улыбка -- легкомысленная, насмешливая, а может быть, обескураженная -- не сошла с его лица.

Он вставлял в ее рассуждения:

-- Да.

Да.

Ясно.

Понимаю, -- как будто говорил: Да.

Понимаю.

Теперь понимаю.

Так это и делают, так и добиваются.

Таковы правила.

Теперь я понимаю.

Когда демагогия, унижения, мелкая ложь разбежались по церковной иерархии кругами новой мелкой лжи, а затем и угроз в форме запросов и советов, и вызов в Джефферсон был получен, он поначалу забыл, каким путем его добился.

Не вспоминал, покуда не обосновался в Джефферсоне, -- и уж, во всяком случае, на последнем этапе путешествия, когда поезд мчал его к цели жизни, по местам, схожим с теми, где он родился.

Но выглядели они совсем по-другому -- хотя он знал, что разница -- не по ту, а по эту сторону вагонного окна, к которому он почти прильнул лицом, как ребенок; да и у жены, сидевшей позади, было написано на лице, кроме обычной жажды и отчаяния, еще и что-то вроде интереса.

Они были женаты меньше полугода.

Поженились сразу после того, как он окончил семинарию.

С тех пор он ни разу не видел на ее лице ничем не прикрытого отчаяния.

Но ни разу не видел и страсти.

И опять он думал, спокойно, без особого удивления и, пожалуй, даже без обиды: Понимаю.

Вот он каков.

Брак.