Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Приезжают люди, слышат про такие дела, и вдобавок он из города выселяться не хочет.

А он -- ни в какую.

И живет там -- когда-то это была центральная улица -- с тех самых пор один.

Теперь она хотя бы не главная.

И то слава Богу.

Правда, теперь уж он никому не мешает, и, думаю, почти все про него забыли.

Сам по дому хозяйничает.

Вряд ли кто зашел к нему в дом за двадцать пять лет.

Не знаем, зачем он здесь остался.

В сумерки или вечером, если идешь мимо, обязательно видишь: у окна сидит.

Сидит, и все.

А так его и не видать совсем -- разве, случится, когда в саду работает".

Так что вывеска, которую он сколотил и написал, значит для него еще меньше, чем для города; он уже не воспринимает ее как вывеску, как весть.

Он и не вспоминает о ней, пока в сумерки не займет свое место у окна в кабинете.

А тогда это -- просто привычный продолговатый предмет невысоко над уличной стороной лужайки; ничего не значащий; может быть -- такое же порождение трагической неизбывной земли, как кустарник и низкие раскидистые клены, выросшие без его помощи или противодействия.

Он уже и не смотрит на нее -- так же, как не замечает, в сущности, деревьев, из-за которых наблюдает за улицей, дожидаясь ночи, мгновения, когда она наступит.

В доме, в кабинете за его спиной -- тьма, и он ждет секунды, когда последний свет погасает в небе, и опускается ночь, и только слабым светом упорно дышит напоенная днем былинка и лист, задерживая на земле тихий свет, хотя ночь уже наступила.

Теперь скоро, думает он, скоро.

И даже про себя не говорит:

"Еще осталось что-то от гордости и чести, от жизни".

Семь лет назад, когда Байрон Банч приехал в Джефферсон и впервые увидел маленькую вывеску: Гейл Хайтауэр, Д. Б.

Уроки рисования. Рождественские открытки. Проявление фотографий, он подумал: "Д. Б.

Что такое Д. Б. ", и спросил об этом, и ему сказали. Дрянной Безбожник.

Гейл Хайтауэр, Дрянной Безбожник, по крайней мере -- для Джефферсона, -- сказали ему.

И как Хайтауэр приехал в Джефферсон прямо из семинарии, отказавшись от других приходов; как он пустил в ход все связи, чтобы его направили в Джефферсон.

И как он прибыл с молодой женой и вышел из вагона уже в возбужденном состоянии, объясняя, рассказывая старикам и старухам-столпам церкви, что он выбрал Джефферсон с самого начала, когда еще только решил стать священником; рассказывая с каким-то ликованием о том, как писал письма, как надоедал людям, как использовал все связи, чтобы его послали сюда.

Местным слышалось в этом ликование барышника после выгодной сделки.

То же, наверное, слышалось и старейшинам.

Потому что они внимали ему холодно, изумленно, с недоверием, -- казалось, город как место жительства был нужен ему, а не церковь, не составляющие церковь люди, перед которыми ему предстояло служить.

Словно ему безразличны были люди, живые люди, и хотят они его тут или нет.

А к тому же он был еще молод, и старшие пытались охладить его радость и возбуждение разговором о серьезных церковных делах, об обязанностях их церкви и его собственных.

Байрону рассказывали, что и спустя полгода молодой священник все еще был возбужден и все толковал о Гражданской войне, и убитом деде-кавалеристе, и о горевших в Джефферсоне складах генерала Гранта -покуда не получалась полная каша.

Байрону рассказывали, что так же он говорил и с кафедры, так же на кафедре заходился, превращая религию в непонятный сон.

Не кошмар, но чтото развертывающееся быстрее, чем слова в Писании, -- смерч какой-то, совсем оторвавшийся от земли.

И старикам, старухам это тоже не нравилось.

Будто даже на кафедре он не мог отделить религию от скачущей конницы и покойного деда, застреленного на скаку.

И в личной жизни, у себя дома, тоже, наверное, не мог отделить.

Наверное, даже не пытался, думал Байрон, размышляя о том, что мужчине свойственно вытворять такое с женщиной, которая ему принадлежит, что поэтому-то женщинам и приходится быть сильными, и нельзя их винить за то, что они творят с мужчинами, из-за них и ради них, -ибо, видит Бог, до чего это мудреное дело -- быть женой.

Ему рассказывали, что жена священника была маленькая, тихая с виду девушка, и городу сначала показалась бессловесной.

Но в городе говорили, что будь Хайтауэр самостоятельным человеком -- человеком, каким следует быть священнику, а не таким, который родился на тридцать лет позже того единственного дня, которым он словно бы и жил всю жизнь, -- дня, когда его деда застрелили на скаку, -с ней бы тоже ничего не случилось.

Но он таким не был, и соседи часто слышали, как она плачет днем или поздно вечером в приходском доме, и соседи понимали, что он не знает, как помочь беде, потому что не знает, в чем беда.

И как, бывало, она даже не являлась в церковь, где служил ее собственный муж, -- даже в воскресенье, -- и люди глядели на него и недоумевали -замечает ли он хотя бы, что ее тут нет, помнит ли хотя бы, что у него вообще есть жена, -- когда стоит на кафедре, размахивая руками, и догма, которую он должен проповедать, вся перемешана со скачущей конницей, доблестью и поражением, -- точно так же, как на улице, когда он начинал толковать им про скачущую кавалерию, она мешалась с отпущением грехов и чином боевых серафимов, -- и, разумеется, старики и старухи решили в конце концов, что эти речи, произносимые в доме Божием, в Божий день, граничат с самым настоящим святотатством.

И Байрону рассказывали, что после года жизни в Джефферсоне лицо у жены сделалось застывшим, и, когда прихожанки посещали их дом, Хайтауэр встречал их один, суетясь, без пиджака, в рубашке без воротничка, и в первую минуту казалось, что он вообще не соображает, зачем они пришли и чего от него хотят.

Затем он приглашал их войти и, извинившись, исчезал.

Ни звука не слышалось в доме, покуда они сидели там в своих воскресных платьях, разглядывая друг друга и комнату" прислушиваясь и не слыша ни звука.

А потом он возвращался одетый в воротничке, садился и говорил с ними о церкви и о больных, и они отвечали ему спокойно и оживленно, по-прежнему прислушиваясь и, может быть, поглядывая на дверь, может быть, гадая, известно ли ему то, что они уже считали известным.

Дамы перестали к нему ходить.

Вскоре они перестали встречать его жену на улице.

А он вел себя так, будто ничего не происходит.

А потом она стала отлучаться на день или на два; люди видели, как она садится на утренний поезд, и лицо ее постепенно худело и заострялось, будто она никогда не ела досыта, и делалось застывшим, будто она не видит того, на что смотрит.