Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Но красное, говорят, даже сквозь баки у Брауна было видно -- когда Кристмас руку отводил.

"Выйди, свежим воздухом подыши, -- Кристмас говорит. -- Людей от работы отвлекаешь". -- Байрон задумывается.

Потом говорит: -- И нате вам -она; сидит на рейках и смотрит на меня, я ей все это расписываю, а она смотрит.

А потом говорит:

"А нет у него такого белого шрамика возле рта?"

-- Значит, это Браун, -- говорит Хайтауэр.

Он сидит неподвижно, глядя на Байрона со спокойным изумлением.

В нем нет никакой воинственности, никакого праведного негодования.

Как будто речь идет о жителях другой планеты. -- Ее муж бутлегер.

Так, так, так. -- И Байрон различает в лице священника что-то дремлющее, близкое к пробуждению, самим Хайтауэром еще не осознанное, как если бы что-то внутри человека пыталось предупредить его или подготовить.

Но Байрону в этом видится лишь отражение того, что он сам уже знает и собирается сказать.

-- Словом, я и оглянуться не успел, как все ей выложил.

Прямо язык себе готов был откусить -- и притом ведь не знал еще, что это -- не все. -Теперь он не смотрит на собеседника.

За окном тихо, но внятно в вечерней тишине, слышатся из далекой церкви согласные звуки органа и пения.

А он, интересно, слышит? думает Байрон Или он слушал это так долго и так часто, что и не слышит больше?

И ему уже не нужно не слушать? -- Сидела там весь вечер, пока я работал, и уж дым пропал, а я все придумываю, что ей сказать, что делать.

Она хотела прямо туда идти, и чтобы я ей сказал дорогу.

А когда я ей сказал, что дотуда две мили, она только улыбнулась, словно я ребенок или еще кто.

"Я пришла из Алабамы, -- говорит. -- Подумаешь, еще две мили".

Тогда я ей говорю... -- Голос его обрывается.

Он как будто разглядывает пол под ногами.

Он поднимает глаза. -- Я, наверно, соврал.

Только это не совсем вранье.

Я ведь знал, что там люди собрались, на пожар смотрят, а она придет и будет про него спрашивать.

А остального я и сам тогда не знал.

Главного-то.

Самого худшего.

Ну и сказал ей, что он занят своей работой, и лучше всего искать его в центре, после шести.

Это как раз правда.

Ведь он небось работой это называет, -- таскать свои холодные бутылочки нагишом на груди, -- и если его на площади нет, значит, он идет сюда, только задержался или в переулок на минуту отошел.

Словом, уговорил я ее подождать, она сидит, а я работаю и голову ломаю, что делать.

Как подумаешь, что я тогда знал, из-за чего беспокоился, -- теперь, когда остальное знаю, кажется, и беспокоиться было не из-за чего.

Весь день думаю, как было бы просто, если бы снова сделался вчерашний день и никаких других забот не было, кроме вчерашних.

-- Не понимаю все-таки, о чем беспокоиться, -- говорит Хайтауэр. -Вина не ваша, что он такой, какой он есть, и что она такая.

Вы сделали, что могли.

Все, что можно требовать от постороннего.

Если, конечно... -- Его голос тоже обрывается.

Он замирает на этом переходе -- словно праздное рассуждение стало мыслью, а затем -- чем-то вроде участия.

Напротив него сидит неподвижно Байрон, потупив серьезное лицо.

А напротив Байрона Хайтауэр еще не думает любовь.

Он только помнит, что Байрон еще молод и провел жизнь в воздержании и тяжелом труде и что, судя по рассказу Байрона, женщина, которой он сам не видел, вызывает какое-то беспокойство по меньшей мере, хотя Байрон продолжает считать его просто жалостью.

И теперь он смотрит на Байрона не холодно и не ласково, а испытующе; Байрон между тем монотонно продолжает рассказ: как к шести часам он все еще не мог ни на что решиться и как, подходя с Линой к площади, он по-прежнему был в нерешительности.

И когда Байрон тихо говорит, рассказывает о том, как уже на площади он решил отвести Лину в дом миссис Бирд, на озадаченном лице Хайтауэра выражается опаска, дурное предчувствие.

А Байрон рассказывает тихо, думает, вспоминает. Словно разлилось что-то в воздухе, в вечере, сделав знакомые лица людей непривычными, и он -- еще ничего не услышав, не зная еще, что произошло событие, после которого прошлые его трудности покажутся детскими, -- понял раньше, чем узнал о происшедшем, что Лина об этом слышать не должна.

Без всякой подсказки было ясно, что он нашел Лине пропавшего Лукаса Берча; теперь ему казалось, что только полнейшая тупость и скудоумие помешали ему это понять.

Ему казалось, что сама судьба, случай предупреждали его весь день, воздвигнув этот столб желтого дыма, а он по глупости не разгадал знамения.

И вот он не давал им говорить -- встречным людям, самому воздуху, который был этим полон, -- только бы не услышала Лина.

Возможно, он тогда уже понимал, что рано или поздно ей придется об этом узнать, услышать, что в каком-то смысле это -- ее право.

Просто ему казалось, что если ему удастся провести ее через площадь домой, с него будет снята ответственность.

Не за зло, за которое он считал себя ответственным -- по той простой причине, что провел с ней вечер, когда оно творилось, что был избран случаем представлять Джефферсон, куда она добиралась тридцать дней, пешком, без денег.