Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

"Не надо было обо мне молиться.

Ничего бы ей не было, если бы не стала обо мне молиться.

Она не виновата, что состарилась и больше не годна.

Но сообразить должна была, что нельзя обо мне молиться".

Он начал ругать ее.

Он стоял под темным окном и ругал ее -- медленно, обдуманно, похабно.

Он не смотрел на окно.

Казалось, он рассматривал в полутьме свое тело -- словно наблюдая, как оно лениво и сладострастно купается в Шепоте подзаборной грязи, подобно трупу утопленника в стоячем черном пруду чего-то более густого, чем вода.

Он тронул себя ладонями и с нажимом провел ими вверх по животу и груди, под бельем.

Подштанники держались на одной верхней пуговице.

Когда-то у него на белье все пуговицы были на месте.

Их пришивала женщина.

Было такое время -- одно время.

Но это время прошло.

Он стал вытаскивать свое белье из семейной стирки раньше, чем она успевала добраться до него и пришить недостающие пуговицы.

Раз она его опередила; тогда он стал специально замечать и запоминать, какие пуговицы отсутствовали, а потом появились.

Перочинным ножом с холодной, бесчувственной обстоятельностью хирурга он срезал вновь пришитые пуговицы.

Его правая ладонь быстро скользнула вверх по прорехе, как некогда -нож.

Ребром, легко и резко, она ударила по оставшейся пуговице.

Темнота дохнула на него, дохнула ровно, когда одежда спала по ногам -- прохладный рот темноты, мягкий прохладный язык.

Шагнув, он ощутил темный воздух, как воду, он ощутил под ногами росу, как никогда не ощущал ее прежде.

Он прошел через сломанные ворота и остановился у дороги.

Августовский бурьян доставал до бедер.

На листьях и стеблях лежала месячная пыль от проезжавших мимо повозок.

Перед ним тянулась дорога.

Она была чуть бледнее темной земли и деревьев.

По одну сторону стоял город.

С другой -- дорога взбегала на холм.

Вскоре небо там посветлело; холм обозначился.

Потом он услышал машину.

Он не двинулся.

Он стоял подбоченясь, голый, по бедра в пыльном бурьяне, а машина, перевалив через холм, приближалась, светя на него фарами.

Он наблюдал, как тело его, белея, выделяется из темноты, подобно фотоснимку в проявителе.

Он смотрел прямо в фары проносящегося автомобиля.

Оттуда назад долетел пронзительный женский визг.

"Белые сволочи! -- крикнул он. -- Не первая ваша сука повидала..." Но машина умчалась.

Некому было услышать, дослушать.

Она умчалась, слизнув поднятую пыль и свет, слизнув замирающий женский крик.

Ему стало холодно.

Как будто он пришел сюда, чтобы присутствовать при заключительном действии, и теперь оно совершилось, и он снова был свободен.

Он вернулся к дому.

Под темным окном он задержался и поискал подштанники, нашел их и надел.

На них не осталось ни одной пуговицы, и ему пришлось придерживать их, пока он возвращался к хижине.

До него долетел храп Брауна.

Он тихо постоял перед дверью, слушая протяжные, хриплые, неровные вздохи, заканчивавшиеся придушенным бульканьем.

"Кажется, я попортил ему нос сильнее, чем думал, -- мелькнуло у него. -- Сучье отродье".

Он вошел и шагнул к своей койке, чтобы лечь.

Уже опускаясь на подушку, он вдруг остановился, замер в наклонном положении.

Может быть, мысль, что ему придется лежать до утра в темноте под пьяный храп и слушать несметные голоса в промежутках, показалась ему невыносимой.

Он сел, тихо пошарил под койкой, нашел свои туфли, обулся, снял с койки узкое полушерстяное одеяло -единственную свою постельную принадлежность -- и вышел из хижины.