Он услышал, как диетсестра и ее спутник вошли в комнату.
До сих пор диетсестра не значила для него ничегокроме постоянного приложения к еде, пище, столовой, церемонии еды за длинными деревянными столами, -- фигура, появлявшаяся время от времени в поле зрения, но не задевавшая чувств -- разве только как приятное напоминание и сама по себе приятная для глаз -- молодая, пухленькая, гладкая, бело-розовая, вызывавшая мысли о столовой, вызывавшая во рту воспоминания о чем-то липко-сладком, съедобном, и тоже розовом, тайном.
В тот день, когда он впервые вошел к ней и сразу обнаружил в комнате пасту, еще ничего о пасте не зная, он словно предвидел, что диетсестра должна обладать чем-то в этом роде и что он это найдет.
Голос ее спутника тоже был ему знаком. Это был молодой врач из окружной больницы, ассистент приходского врача -- личность тоже примелькавшаяся в приюте и тоже еще не враг.
За занавеской он был в безопасности.
Когда они уйдут, он положит пасту на место и улизнет.
И вот он сидел на корточках за занавеской и слышал, не вслушиваясь, возбужденный женский шепот:
"Нет!
Нет!
Не здесь.
Не сейчас.
Нас увидят.
Войдут... Не надо, Чарли!
Прошу тебя!"
Слов мужчины он вообще не мог разобрать.
Голос тоже был приглушен.
Он звучал безжалостно, как до сих пор звучали голоса всех остальных мужчин, ибо мальчик был еще слишком мал, чтобы сбежать из мира женщин -- на краткий срок, пока не сбежит обратно, чтобы остаться в нем до смертного часа.
Он услышал другие знакомые звуки: шарканье ног, поворот ключа в двери.
"Нет, Чарли!
Чарли, прошу тебя!
Прошу тебя, Чарли! -- шептала женщина.
Он услышал другие звуки-шорохи, шелест, не голоса.
Он не слушал; он просто ждал, рассеянно думая, что странно в такой час ложиться спать.
Снова из-за тонкой занавески донесся слабеющий женский шепот:
"Я боюсь!
Скорей!
Скорей!"
Он сидел на корточках среди мягких, женщиной пахнущих одежд и туфель.
Он видел -- ощупью только -- смятый, некогда круглый тюбик.
Не глазами -вкусом -- созерцал прохладного невидимого червячка, который выползал на палец и механически следовал в рот, сладко и остро расплываясь по языку.
Обыкновенно он выдавливал пасты на один глоток, а потом клал тюбик на место и выходил из комнаты.
Даже в пять лет он знал, что больше -- нельзя.
Возможно, животный инстинкт предупреждал его, что, если съесть больше, станет худо; может быть, человеческий рассудок предупреждал, что, если выдавить больше, заметит она.
Сегодня он впервые взял больше.
Пока он прятался и выжидал, получилось намного больше.
На ощупь он видел исхудавший тюбик.
Он вспотел.
Потом оказалось, что он потеет уже довольно давно, что уже довольно давно он только и делает, что потеет.
Теперь он совсем ничего не слышал.
Он не услышал бы, наверно, и выстрела за занавеской.
Он словно погрузился в себя, в наблюдение за тем, как потеет, за тем, как расползается во рту еще один червячок пасты, противный желудку.
И правда -- он не хотел проглатываться.
Неподвижный, сосредоточенный мальчик, казалось, склонился над собой, как химик под колбой, и ждал.
Долго ждать ему не пришлось.
Проглоченная паста восстала внутри, стремясь обратно, на воздух, где прохладней.
И сладкой она уже не была.
В загроможденной, розово-женским пахшей темноте за занавеской он сидел с розовой пеной на губах и, прислушиваясь к своим внутренностям, обречено, с удивлением ждал того, что должно было с ним случиться.
И случилось.
Окончательно сдавшись, он покорно сказал про себя:
"Ну, все".