Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Придет пора, и Он объявит свою волю тем, которые приказывают.

-- Да.

Приказывают. -- Впившись глазам в друг в друга, они не шевелились, дышали ровно.

-- Хозяйке.

Придет пора, и он ей скажет.

-- Вы думаете, она его отошлет, если узнает?

Да.

Но я не могу ждать.

-- И Господа Бога торопить не можешь.

Разве я не ждал пять лет?

Она начала постукивать кулаком о кулак.

-- Неужели вам не понятно?

Может, это и есть Господня воля.

Чтобы вы сказали мне.

Потому что вы знаете.

Может, это и есть Его путь -- чтобы вы сказали мне, а я оказала ей. -- Ее безумные глаза были совершенно спокойны, безумный голос -- спокоен и терпелив: только руки не унимались.

-- Будешь ждать, как я ждал, -- сказал он. -- Ты, может, три дня чувствуешь тяжесть Господней милостивой руки.

А я пять лет под ней ходил, дежурил, ждал Его срока -- потому что мой грех тяжельше твоего. -- Хотя он смотрел ей прямо в лицо, он ее будто не видел -- глаза не видели.

Широко раскрытые, ледяные, фанатические, они казались незрячими. -- Против того, что я сделал, и какими страданиями искупил, твой грех и бабьи страдания -все равно что мушиный навоз.

Я пять лет терпел; а кто ты есть, чтобы с поганым своим бабьим срамом торопить Господа Бога?

Она повернулась, тут же.

-- Ладно.

Можете не говорить.

Все равно я знаю.

Я сразу поняла, что в нем негритянская примесь. -- Она вернулась в дом.

Теперь она шла не спеша и страшно зевала.

"Надо только придумать, как убедить ее.

Он говорить не станет, не поддержит меня".

Она опять зевнула, раздирая рот; на пустынном ее лице бесчинствовала зевота; но потом и зевота кончилась.

Ей пришло в голову что-то новое.

Раньше она об этом не думала, но теперь ей казалось, что думала, знала с самого начала, -- ведь это так справедливо: его не только уберут; он будет наказан за страх и тревоги, которые ей пришлось из-за него пережить.

"Его отправят в негритянский приют, -- подумала она. -- Ну конечно.

Что им остается?"

Она не пошла сразу к начальнице.

Она было отправилась к ней, но вдруг обнаружила, что дверь конторы осталась в стороне, а она идет дальше, к лестнице, и начинает подниматься.

Она будто следовала за собой по пятам, чтобы посмотреть, куда она направится.

В коридоре, теперь тихом и пустом, она опять зевнула -- с огромным облегчением.

Она вошла в комнату, заперла дверь, разделась, легла.

Задернутые шторы почти не пропускали света; она неподвижно лежала на спине.

Глаза у нее были закрыты, разгладившееся лицо ничего не выражало.

Немного погодя она начала медленно раздвигать и сдвигать ноги, ощущая, как скользят по ним простыни-то гладкие и прохладные, то гладкие и теплые.

Мысли ее витали где-то между сном, которого она была лишена три ночи, и сном, которому она отдавалась -- раскинувшись перед ним, словно сон был мужчиной.

"Надо только убедить начальницу", -- думала она.

И вдруг подумала Он будет там, как горошина среди кофейных зерен.

Это было во второй половине дня.

А в девять вечера, снова раздеваясь, она услышала сторожа, шедшего по коридору к ее двери.

Она не знала, не могла знать, кто это, но вдруг поняла -- по мерным шагам, по стуку в дверь, которая начала отворяться раньше, чем она успела к ней подскочить.

Она не отозвалась на стук; она подскочила к двери, навалилась на нее, стараясь удержать.

"Я раздеваюсь! -- сказала она жидким измученным голоском, уже зная, кто там.

Он не ответил, продолжая упрямо и ровно давить на отходящую дверь, за расходящейся щелью.