Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Так, погоди... вот он...

Мы с... -- Снова вся куча вздыбилась, напряглась.

Они снова его прижали. -- Он тут, под нами.

А вы отпускайте и -- ходу.

Дайте нам повернуться.

Двое поднялись и отступили за дверь.

Затем другие двое, словно подброшенные взрывом, вылетели из темного сарая и бросились бежать.

Джо ударил сразу, как -- только его отпустили, но уже никого не достал.

Лежа на спине, он смотрел, как убегает в сумерках четверка, замедляет ход, оборачивается.

Он поднялся и вышел из сарая.

Он стоял у двери, отряхиваясь -- тоже непроизвольно, -- а они тихо сошлись невдалеке и наблюдали за ним.

Он на них не смотрел.

Он зашагал прочь; комбинезон его сливался с сумерками.

Час был поздний.

Тяжелая и сочная вечерняя звезда висела, как цветок жасмина.

Он ни разу не оглянулся.

Он уходил, призраком тая в темноте; четверо ребят следили за ним, сбившись в кучку, и лица их в сумерках были маленькими и бледными.

Вдруг один из них произнес неожиданно громко:

"Ага-а-а!"

Джо не оглянулся.

Другой голос тихо сказал, прозвучал тихо, внятно:

"Покедова, Джо, до завтра".

Он не ответил.

Продолжал идти.

То и дело механическим жестом он отряхивал комбинезон.

Когда впереди показался дом, небо на западе уже потухло совершенно.

На выгоне за сараем бил родник: купа ив шумела и пахла, но была неразличима.

Когда он приблизился, трели молодых лягушек смолкли разом, как струны, перерезанные ножницами.

Он опустился на колени; в темной воде не видно было даже очертаний его головы.

Он ополоснул лицо, заплывший глаз.

Потом пошел дальше -- через выгон, к свету в кухонном окне.

Оно следило за ним, выжидательно и угрожающе, как глаз.

Перед изгородью он остановился, глядя в освещенное окно.

Постоял немного, опершись на изгородь.

В траве дружно стрекотали кузнечики.

Над росно-серой землей, между темных древесных стволов плавали и гасли светляки, блуждающие и неверные.

На дереве возле дома пел пересмешник.

Дальше, в лесу за родником, свистали два козодоя.

А еще дальше, словно за какимто последним горизонтом лета, выла собака.

Он прошел за ограду и в дверях хлева, где его дожидались две недоеные коровы, увидел неподвижно сидящего человека.

Он узнал Макихерна и даже не удивился -- словно встреча эта была совершенно естественной, оправданной и неизбежной.

Возможно, ему пришло в голову, что они двое всегда могут друг на друга рассчитывать, положиться друг на друга; что только ее поступки нельзя предугадать.

Возможно, он не видел ничего несообразного в том, что, хотя он и воздержался от греха, который в глазах Макихерна был бы самым тяжким из возможных грехов, его сейчас накажут так же, как если бы он согрешил. Макихерн не встал.

Он продолжал сидеть, бесстрастный, каменный, и рубашка его смутно белела в черном зеве двери.

"Я подоил и накормил", -- сказал он.

Потом встал, неторопливо.

Возможно, мальчик знал, что ремень уже у него в руке.

Он взлетал и падал неторопливо, по счету, с пресными неторопливыми хлопками.

Тело мальчика было как будто из дерева, из камня: столп или башня, на котором чувствилище его размышляло, как отшельник, -- созерцательно и отстранение, в экстазе самораспятия.

К кухне они подошли бок о бок.