Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

А тут то одяо, то другое, -так я и не выбрался за священником; а потом мальчик родился, и спешить уже было некуда.

А она все беспокоится -- насчет попа и прочего -- и тут как раз, годика через два, я услышал, что в Санта-Фе в какой-то день будет белый священник.

Ну собрались мы, доехали -- и поспели в Санта-Фе как раз, чтобы полюбоваться на пыль от дилижанса, который увозил священника.

Ну, стали дальше ждать, и годика еще через два нам опять представился случай, в Техасе.

А тут, как нарочно, я с конной полицией связался -- помогал им уладить небольшую заваруху, когда там с одним помощником шерифа на танцах невежливо обошлись.

А когда все кончилось, мы просто решили, что поедем домой и женимся по-человечески.

Вот и приехали".

Отец сидел под лампой, худой, седой и строгий.

Он слушал, но лицо его было задумчиво и выражало какуюто жарко дремлющую мысль, растерянность и возмущение.

"Еще один чернявый Берден, бесово племя, -- сказал он. -- Люди подумают, у меня от работорговки дети.

А теперь -- он с такой же".

Сын слушал молча и даже не пытался объяснить отцу, что женщина испанка, а не мятежница.

"Проклятые чернявые недоростки -- не растут, потому что гнетет их тяжесть Божьего гнева, чернявые, потому что грех человеческого рабства травит им кровь и плоть".

Взгляд у него был отсутствующий, фанатичный, убежденный.

"Но теперь мы их освободили -- и чернявых и белых, всех.

Теперь они посветлеют.

Через сотню лет опять сделаются белыми людьми.

Тогда мы, может, пустим их обратно, в Америку".

Он умолк в задумчивости, медленно остывая.

"Ей-богу, -- сказал он вдруг, -- хоть и чернявый, а все равно у него мужская стать.

Ей-богу, большой будет, в деда -- не плюгавец вроде отца.

Пускай мамаша чернявая и сам чернявый, а будет большой".

Все это она рассказывала Кристмасу, сидя с ним рядом на его кровати; в хибарке темнело.

За час они ни разу не пошевелились.

Теперь он совсем не видел ее лица, слушал вполуха: от голоса женщины его укачивало, как в лодке; неохватный, не вызывавший отзвуков в памяти покой навевал дремоту.

"Его звали Калвином, как дедушку, и он был высокий, как дедушка, хотя смуглый в бабушкину родню и в мать.

Мне она не была матерью: он мне единокровный брат.

Дедушка был последним из десяти, отец был последним из двух, а Калвин был самым последним.

Ему только что исполнилось двадцать лет, когда его убил в городе, в двух милях от этого дома бывший рабовладелец и конфедератский офицер по фамилии Сарторис; дело шло об участии негров в выборах.

Она рассказала Кристмасу про могилы -- брата, деда, отца и двух его жен -- на бугре, под кедрами, на выгоне в полумиле от дома; слушая молча, Кристмас думал:

"Ага.

Поведет меня смотреть.

Придется сходить".

Но она не повела.

После этой ночи, когда она сказала ему, где они и что он может пойти, посмотреть на них, если хочет, она ни разу не заговаривала с ним о могилах.

-- Впрочем, может, вы их и не найдете, -- сказала она. -- Потому что в тот вечер, когда деда и Калвина привезли домой, отец дождался темноты, похоронил их и скрыл могилы -- сровнял холмики, забросал кустами и мусором.

-- Скрыл? -- сказал Кристмас.

В голосе ее не было ничего женственного, скорбного, мечтательного.

-- Чтобы их не нашли.

Не могли вырыть.

И надругаться, чего доброго. -И с легким нетерпением продолжала: -- Нас тут ненавидели.

Мы были янки.

Пришлые.

Хуже, чем пришлые: враги.

Саквояжники.

А она -- война -- была еще слишком свежа в памяти, и даже побежденные не успели образумиться.

Подбивают негров на грабежи и насилие, -- вот как это у них называлось.

Подрывают главенство белых.

Думаю, полковник Сарторис прослыл героем в городе, когда убил двумя выстрелами из пистолета однорукого старика и мальчика, который не успел даже проголосовать в первый раз.

Возможно, они были правы.