Уильям Фолкнер Во весь экран Свет в августе (1932)

Приостановить аудио

Словно из другой жизни оглядывался он на ту первую, суровую мужскую сдачу -- сдачу суровую и тяжкую, как крушение духовного скелета, чьи ткани лопались с треском, почти внятным живому уху, -- так что сам акт капитуляции был уже спадом, угасанием, как для разбитого генерала -- утро после решающей битвы, когда, побрившись, в сапогах, отчищенных от грязи боя, он сдает свою саблю победителю.

Текло в канаве только ночью.

Дни проходили как всегда.

Он отправлялся на работу в половине седьмого утра.

Он выходил из хибарки, не оглянувшись на дом.

В шесть вечера он возвращался, опять не взглянув на дом.

Мылся, надевал белую рубашку и темные отглаженные брюки, шел на кухню, где его ждал на столе ужин, садился и ел, так и не видя ее.

Но он знал, что она в доме и что темнота, вползая в этот старый дом, надламывает что-то и растлевает ожиданием.

Он знал, как она провела день; что и у нее дни проходили, как обычно, словно и за нее дневную жизнь вел кто-то другой.

Весь день он представлял себе, как она хозяйничает по дому, отсиживает положенный срок за обшарпанным бюро или расспрашивает, выслушивает негритянок, которые сходятся сюда со всего придорожья -- тропинками, проторенными за много лет и разбегающимися от дома, как спицы от втулки.

О чем они с ней говорили, он не знал, хотя не раз наблюдал, как они подходят к дому -- не то чтобы тайком, но целеустремленно, чаще поодиночке, но иногда по двое, по трое, в фартуках, обмотавши головы платками, а то и в мужском пиджаке, наброшенном на плечи, а потом возвращаются восвояси по разбегающимся тропинкам, не спеша, но и не мешкая.

Он вспоминал о них мельком, думая Сейчас она делает то.

Сейчас она делает это но о ней самой думал немного.

И был уверен, что днем она думает о нем не больше, чем он о ней.

Но даже ночью в ее темной спальне, когда она настойчиво и подробно рассказывала ему о своих будничных делах и настаивала, чтобы он рассказывал ей о своих -- это было вполне в обычае любовников: властная и неутолимая потребность, чтобы будничные дела обоих были изложены в словах, слушать которые вовсе не обязательно.

Поужинав, он шел туда, где она его ждала.

Часто он не спешил с этим.

Время шло, новизна второго периода притуплялась, обращаясь в привычку, и он стоял в дверях кухни, глядя в темноту, и видел -- наверное предугадывая, предощущая недоброе -- ждавшую его дикую и пустынную улицу, которую избрал по собственной воле -- думая Эта жизнь не для меня.

Мне здесь не место

Сначала он был потрясен -- жалким неистовством новоанглийского ледника, вдруг преданного пламени новоанглийского библейского ада.

Возможно, он понимал, сколько в этом самоотречения: под властным, бешеным порывом скрывалось скопившееся отчаяние яловых непоправимых лет, которые она пыталась сквитать, наверстать за ночь, -- так, словно это ее последняя ночь на земле, -- обрекая себя на вечный ад ее предков, купаясь не только в грехе, но и в грязи.

У нее была страсть к запретным словам, ненасытное желание слышать их от него и произносить самой.

Она обнаруживала пугающее, простодушное детское любопытство к запретным темам и предметам -- глубокий, неослабный научный интерес хирурга к человеческому телу и его возможностям.

А днем он видел уравновешенную, хладнолицую, почти мужеподобную, почти немолодую женщину, которая прожила двадцать лет в одиночестве, без всяких женских страхов, в уединенном доме, в местности, населенной -- и то редко -неграми, которая каждый день в определенное время спокойно сидела за столом и спокойно писала старым и молодым письма с советами духовника, банкира и медицинской сестры в одном лице.

В этот период (его нельзя было назвать медовым месяцем) Кристмас мог наблюдать на ней всю цепь перерождений любящей женщины.

Вскоре ее поведение уже не просто коробило его: оно его изумляло, озадачивало.

Ее припадки ревности застигали его врасплох.

Опыта в этом у нее не могло быть никакого; ни причин для сцену, ни возможной соперницы не существовало -- и он знал, что она это знает.

Она будто изобретала это все нарочно -- разыгрывала, как пьесу.

Но делала это с таким исступлением, с такой убедительностью и такой убежденностью, что в первый раз он решил, будто у нее бред, а в третий -счел ее помешанной.

Она обнаружила неожиданную склонность к любовным ритуалам -- и богатую изобретательность.

Она потребовала устроить тайник для записок, писем.

Им служил полый столб ограды за подгнившей конюшней.

Он ни разу не видел, чтобы она клала в тайник записку, но она требовала, чтобы он наведывался туда ежедневно; когда он проверял тайник, он непременно находил письмо.

А когда, не проверив, лгал ей, оказывалось, что она уже расставила ловушки, чтобы поймать его на лжи. Она плакала, рыдала.

Иногда в записке она не велела ему приходить раньше такого-то часа -- и это в дом, куда за многие годы не заглядывал ни один белый, кроме него, и где вот уже двадцать лет она проводила все ночи одна; целую неделю она заставляла его лазить к ней через окно.

При этом она иногда пряталась, и он искал ее по всему темному дому, покуда не находил в каком-нибудь чулане, в нежилой комнате, где она ждала его, тяжело дыша, с горящими, как угли, глазами.

То и дело она назначала ему свидание где-нибудь под кустами в парке, и он находил ее голой или в изодранной в клочья одежде, в буйном припадке нимфомании, когда ее мерцающее тело медленно корчилось в таких показательно-эротических позах и жестах, какие рисовал бы Бердслей, живи он во времена Петрония.

Она буйствовала в душной, наполненной дыханием полутьме без стен, буйствовали ее руки, каждая прядь волос оживала, как щупальце осьминога, и слышался буйный шепот:

"Негр!

Негр!

Негр!"

За шесть месяцев она развратилась совершенно.

Нельзя сказать, что развратил ее он.

Его жизнь при всех беспорядочных, безымянных связях была достаточно пристойной, как почти всякая жизнь в здоровом и нормальном грехе.

Происхождение порчи было для него еще менее понятно, чем для нее.

Откуда что берется, удивлялся он; но мало этого: порча перешла на него самого.

Он начал бояться.

Чего -- он сам не понимал.

Но он уже видел себя со стороны -- как человека, которого засасывает бездонная трясина.