Эрих Мария Ремарк Во весь экран Три товарища (1936)

Приостановить аудио

Он посмотрел на температурный лист, показывавший сплошь сорок градусов, и покачал головой:

– Двустороннее воспаление легких плюс плеврит.

Вот уже неделю борется со смертью, как бык.

Рецидив.

Был почти здоров.

Слишком рано вышел на работу.

Жена и четверо детей.

Безнадежно.

Он выслушал сердце и проверил пульс.

Сестра, помогая ему, уронила книгу на пол.

Я поднял ее, – это была поваренная книга.

Руки больного непрерывно, как пауки, сновали по одеялу.

Это был единственный звук, нарушавший тишину.

– Останьтесь здесь на ночь, сестра, – сказал Жаффе.

Мы вышли.

Розовый закат стал ярче.

Теперь его свет заполнял весь коридор, как облако.

– Проклятый свет, – сказал я.

– Почему? – спросил Жаффе.

– Несовместимые явления.

Такой закат – и весь этот страх.

– Но они существуют, – сказал Жаффе.

В следующей комнате лежала женщина, которую доставили днем. У нее было тяжелое отравление вероналом. Она хрипела.

Накануне произошел несчастный случай с ее мужем – перелом позвоночника. Его привезли домой в полном сознании, и он надсадно кричал.

Ночью он умер.

– Она выживет? – спросил я. – Вероятно.

– Зачем?

– За последние годы у меня было пять подобных случаев, – сказал Жаффе. – Только одна пациентка вторично пыталась отравиться.

Из остальных две снова вышли замуж.

В комнате рядом лежал мужчина с параличом двенадцатилетней давности.

У него была восковая кожа, жиденькая черная бородка и очень большие, спокойные глаза.

– Как себя чувствуете? – спросил Жаффе.

Больной сделал неопределенный жест.

Потом он показал на окно: – Видите, какое небо!

Будет дождь, я это чувствую. – Он улыбнулся. – Когда идет дождь, лучше спится.

Перед ним на одеяле была кожаная шахматная доска с фигурками на штифтах.

Тут же лежала кипа газет и несколько книг.

Мы пошли дальше.

Я видел молодую женщину с синими губами и дикими от ужаса глазами, совершенно истерзанную тяжелыми родами; ребенка-калеку с тонкими скрюченными ножками и рахитичной головой; мужчину без желудка; дряхлую старушку с совиным лицом, плакавшую оттого, что родные не заботились о ней, – они считали, что она слишком медленно умирает; слепую, которая верила, что вновь прозреет; сифилитического ребенка с кровавой сыпью и его отца, сидевшего у постели; женщину, которой утром ампутировали вторую грудь; еще одну женщину с телом, искривленным от суставною ревматизма; третью, у которой вырезали яичники; рабочего с раздавленными почками. Так мы шли из комнаты в комнату, и всюду было одно и то же – стонущие, скованные судорогой тела, неподвижные, почти угасшие тени, какой-то клубок мучений, нескончаемая цепь страданий, страха, покорности, боли, отчаяния, надежды, нужды; и всякий раз, когда за нами затворялась дверь, в коридоре нас снова встречал розоватый свет этого неземного вечера; сразу после ужаса больничных палат это нежное серовато-золотистое облако. И я не мог понять, чудовищная ли это насмешка или непостижимое сверхчеловеческое утешение.

Жаффе остановился у входа в операционный зал.

Через матовое стекло двери лился резкий свет.

Две сестры катили низкую тележку.

На ней лежала женщина.

Я уловил ее взгляд.

Она даже не посмотрела на меня.

Но эти глаза заставили меня вздрогнуть, – столько было в них мужества, собранности и спокойствия.

Лицо Жаффе показалось мне вдруг очень усталым.

– Не знаю, правильно ли я поступил, – сказал он, – но было бы бессмысленно успокаивать вас словами.

Вы бы мне просто не поверили.

Теперь вы увидели, что многие из этих людей страдают сильнее, чем Пат Хольман. У иных не осталось ничего, кроме надежды.