Эрих Мария Ремарк Во весь экран Три товарища (1936)

Приостановить аудио

Две перестрелки в северной части города.

Одного полицейского прикончили.

Не знаю, сколько раненых.

А когда кончатся большие митинги, тогда только все и начнется.

Тебе здесь больше нечего делать?

– Да, – сказал я. – Как раз собирались закрывать.

– Тогда пойдем со мной.

Я вопросительно посмотрел на хозяина.

Он кивнул.

– Ну, прощайте, – сказал я.

– Прощайте, – лениво ответил хозяин. – Будьте осторожны.

Мы вышли.

На улице пахло снегом.

Мостовая была усеяна белыми листовками; казалось, это большие мертвые бабочки.

– Готтфрида нет, – сказал Кестер. – Торчит на одном из этих собраний.

Я слышал, что их будут разгонять, и думаю, всякое может случиться.

Хорошо бы успеть разыскать его.

А то еще ввяжется в драку.

– А ты знаешь, где он? – спросил я.

– Точно не знаю.

Но скорее всего он на одном из трех главных собраний.

Надо заглянуть на все три.

Готтфрида с его соломенной шевелюрой узнать нетрудно.

– Ладно.

Кестер запустил мотор, и мы помчались к месту, где шло одно из собраний. * * *

На улице стоял грузовик с полицейскими.

Ремешки форменных фуражек были опущены.

Стволы карабинов смутно поблескивали в свете фонарей.

Из окон свешивались пестрые флаги.

У входа толпились люди в униформах.

Почти все были очень молоды.

Мы взяли входные билеты. Отказавшись от брошюр, не опустив ни одного пфеннига в копилки и не регистрируя свою партийную принадлежность, мы вошли в зал.

Он был переполнен и хорошо освещен, чтобы можно было сразу увидеть всякого, кто подаст голос с места.

Мы остались у входа, и Кестер, у которого были очень зоркие глаза, стал внимательно рассматривать ряды.

На сцене стоял сильный коренастый человек и говорил.

У него был громкий грудной голос, хорошо слышный в самых дальних уголках зала.

Этот голос убеждал, хотя никто особенно и не вслушивался в то, что он говорил.

А говорил он вещи, понять которые было нетрудно.

Оратор непринужденно расхаживал по сцене, чуть размахивая руками. Время от времени он отпивал глоток воды и шутил.

Но затем он внезапно замирал, повернувшись лицом к публике, и измененным, резким голосом произносил одну за другой хлесткие фразы. Это были известные всем истины о нужде, о голоде, о безработице. Голос нарастал все сильнее, увлекая слушателей; он звучал фортиссимо, и оратор остервенело швырял в аудиторию слова:

«Так дальше продолжаться не может! Это должно измениться!»

Публика выражала шумное одобрение, она аплодировала и кричала, словно благодаря этим словам все уже изменилось.

Оратор ждал.

Его лицо блестело.

А затем, пространно, убедительно и неодолимо со сцены понеслось одно обещание за другим. Обещания сыпались градом на головы людей, и над ними расцветал пестрый, волшебный купол рая; это была лотерея, в которой на каждый билет падал главный выигрыш, в которой каждый обретал личное счастье, личные права и мог осуществить личную месть.

Я смотрел на слушателей.

Здесь были люди всех профессий – бухгалтеры, мелкие ремесленники, чиновники, несколько рабочих и множество женщин.

Они сидели в душном зале, откинувшись назад или подавшись вперед, ряд за рядом, голова к голове. Со сцены лились потоки слов, и, странно, при всем разнообразии лиц на них было одинаковое, отсутствующее выражение, сонливые взгляды, устремленные в туманную даль, где маячила фата-моргана; в этих взглядах была пустота и вместе с тем ожидание какого-то великого свершения. В этом ожидании растворялось все: критика, сомнения, противоречия, наболевшие вопросы, будни, современность, реальность.

Человек на сцене знал ответ на каждый вопрос, он мог помочь любой беде.

Было приятно довериться ему.