А чего ждать в будущем?
Всегда ли дешевые безделушки прошлого будут казаться сокровищами?
Будут ли наши расписные обеденные тарелки украшать камины вельмож двадцать первого столетия?
А белые чашки с золотым ободком снаружи и великолепным золотым цветком неизвестного названия внутри, которые без всякого огорчения бьют теперь наши горничные? Не будут ли их бережно склеивать и устанавливать на подставки, с тем чтобы лишь хозяйка дома имела право стирать с них пыль?
Вот, например, фарфоровая собачка, которая украшает спальню в моей меблированной квартире.
Эта собачка белая.
Глаза у нее голубые, нос нежно-розовый, с черными крапинками.
Она держит голову мучительно прямо и всем своим видом выражает приветливость, граничащую со слабоумием.
Я лично далеко не в восторге от этой собачки.
Как произведение искусства она меня, можно оказать, раздражает.
Мои легкомысленные приятели глумятся над ней, и даже квартирная хозяйка не слишком ею восхищается, оправдывая ее присутствие тем, что это подарок тетки.
Но более чем вероятно, что через двести лет эту собачку - без ног и с обломанным хвостом - откуда-нибудь выкопают, продадут за старый фарфор и поставят под стекло.
И люди будут ходить вокруг и восторгаться ею, удивляясь теплой окраске носа, и гадать, каков был утраченный кончик ее хвоста.
Мы в наше время не сознаем прелести этой собачки.
Мы слишком привыкли к ней.
Она подобна закату солнца и звездам, - красота их не поражает нас, потому что наши глаза уже давно к ней пригляделись.
Так и с этой фарфоровой собачкой.
В 2288 году люди будут приходить от нее в восторг.
Производство таких собачек станет к тому времени забытым искусством.
Наши потомки будут ломать себе голову над тем, как мы ее сделали.
Нас будут с нежностью называть "великими мастерами, которые жили в девятнадцатом веке и делали таких фарфоровых собачек".
Узор, который наша старшая дочь вышила в школе, получит название "гобелена эпохи Виктории" и будет цениться очень дорого.
Синие с белым кружки из придорожных трактиров, щербатые и потрескавшиеся, будут усердно разыскивать и продавать на вес золота: богатые люди будут пить из них крюшон. Японские туристы бросятся скупать все сохранившиеся от разрушения "подарки из Рамсгета" и "сувениры из Маргета" и увезут их в Токио как старинные английские редкости.
В этом месте Гаррис вдруг бросил весла, приподнялся, покинул свое сиденье и упал на спину, задрав ноги вверх.
Монморенси взвыл и перекувырнулся через голову, а верхняя корзина подскочила, вытряхивая все свое содержимое.
Я несколько удивился, но не потерял хладнокровия.
Достаточно добродушно я сказал:
- Алло! Это почему?
- Почему?!
Ну!..
Нет, я лучше не стану повторять то, что оказал Гаррис.
Согласен, я, может быть, был несколько виноват, но ничто не оправдывает резких слов и грубости выражений, в особенности если человек получил столь тщательное воспитание, как Гаррис.
Я думал о другом и забыл, - как легко может понять всякий, - что правлю рулем. Последствием этого явилось то, что мы пришли в слишком близкое соприкосновение с берегом.
В первую минуту было трудно сказать, где кончаемся мы и начинается графство Миддл-Эссекс, но через некоторое время мы в этом разобрались и отделились друг от друга.
Тут Гаррис заявил, что он достаточно поработал, и предложил мне сменить его. Поскольку мы были у берега, я вышел, взялся за бечеву и потащил лодку мимо Хэмптон-Корта.
Что за чудесная старая стена тянется в этом месте вдоль реки!
Проходя мимо нее, я всякий раз испытываю удовольствие от одного ее вида.
Яркая, милая, веселая старая стена! Как чудесно украшают ее ползучий лишай и буйно растущий мох, стыдливая молодая лоза, выглядывающая сверху, чтобы посмотреть, что происходит на реке, и темный старый плющ, вьющийся немного ниже.
Любые десять ярдов этой стены являют глазу пятьдесят нюансов и оттенков.
Если бы я умел рисовать и писать красками, я бы, наверное, создал прекрасный набросок этой старой стены.
Я часто думаю, что с удовольствием жил бы в Хэмптон-Корте.
Здесь, видимо, так тихо, так спокойно, в этом милом старом городе, и так приятно бродить по его улицам рано утром, когда вокруг еще мало народу.
Но все же, мне кажется, я бы не очень хорошо себя чувствовал, если бы это действительно случилось.
В Хэмптон-Корте, должно быть, так мрачно и уныло по вечерам, когда лампа бросает неверные тени на деревянные панели стен, когда шум отдаленных шагов гулко раздается в каменных коридорах, то приближаясь, то замирая вдали, и лишь биение нашего сердца нарушает мертвую тишину.
Мы, мужчины и женщины, - создания солнца.
Мы любим свет и жизнь.
Вот почему мы толпимся в городах и поселках, а деревни с каждым годом все больше пустеют.
При свете солнца, днем, когда природа живет и все вокруг нас полно деятельности, нам нравятся открытые склоны гор и густые леса. Но ночью, когда мать-земля уснула, а мы бодрствуем, - о, мир кажется таким пустынным, и нам страшно, как детям в безлюдном доме.
И мы сидим и плачем, тоскуя по улицам, залитым светом газа, по звукам человеческих голосов и бурному биению жизни.
Мы кажемся себе такими беспомощными, такими маленькими в великом безмолвии, когда темные деревья шелестят от ночного ветра; вокруг так много призраков, и их тихие вздохи нагоняют на нас грусть.