Идея — суть, которая лежала в ее основе, — оставалась все та же.
Он здесь, и с ним тысяча дюжин, а там Доусон; значит, все остается по-прежнему.
У Малого Лосося ему не хватило корма для собак; он отдал им свою провизию, а сам до Селкерка питался одними бобами, крупными темными бобами, очень питательными, но такими грубыми, что его перегибало пополам от болей в желудке.
На дверях фактории в Селкерке висело объявление, что пароходы не ходят вверх по Юкону вот уже два года; поэтому и провизия сильно вздорожала.
Агент Компании предложил ему меняться; чашку муки за каждое яйцо, но Расмунсен покачал головой и поехал дальше.
Где-то за факторией ему удалось купить для собак мороженую конскую шкуру: торговцы скотом с Чилкута прирезали лошадей, а отбросы подбирали индейцы.
Он, Расмунсен, пробовал жевать шкуру, но волосы кололи язвы во рту, и боль была невыносимая.
Здесь, в Селкерке, он повстречал первых предвестников голодного исхода из Доусона; беглецов становилось все больше, они являли собой печальное зрелище.
— Нечего есть! — вот что повторяли они хором.
— Нечего есть, приходится уходить.
Все молят бога, чтобы хоть к весне стало полегче.
Мука стоит полтора доллара фунт, и никто ее не продает.
— Яйца? — переспросил один из них.
— По доллару штука, только их совсем нет.
Расмунсен сделал в уме быстрый подсчет.
— Двенадцать тысяч долларов, — сказал он вслух.
— Что? — не понял встречный.
— Ничего, — ответил Расмунсен и погнал собак дальше.
Когда он добрался до реки Стюарт, в семидесяти милях от Доусона, пять собак у него погибли, остальные валились с ног.
Сам Расмунсен тоже впрягся и тянул из последних сил.
Но даже и так он едва делал десять миль в день.
Его скулы и нос, много раз обмороженные, почернели, покрылись струпьями; на него было страшно смотреть.
Большой палец, который мерз больше других, когда приходилось держаться за поворотный шест, тоже был отморожен и болел.
Ногу, по-прежнему обутую в огромный мокасин, сводила какая-то странная боль.
Последние бобы, давно уже разделенные на порции, кончились у Шестидесятой Мили, но Расмунсен упорно отказывался дотронуться до яиц.
Он не мог допустить даже мысли об этом — она казалась ему святотатством; и так, шатаясь и падая, он проделал весь путь до Индейской реки.
Тут щедрость одного старожила и свежее мясо только что убитого лося прибавили сил ему и собакам; добравшись до Эйнсли, он воспрянул духом: беглец из Доусона, оставивший город пять часов назад, сказал ему, что он получит за каждое яйцо не меньше доллара с четвертью.
С сильно бьющимся сердцем Расмунсен подходил к крутому берегу, где стояло здание доусонских Казарм; колени у него подгибались.
Собаки так обессилели, что пришлось дать им передышку, и, дожидаясь, пока они отдохнут, он от слабости прислонился к шесту.
Мимо проходил какой-то человек очень внушительной наружности, в толстой медвежьей шубе.
Он с любопытством взглянул на Расмунсена, остановился и оценивающим взглядом окинул собак и связанные постромками нарты.
— Что у вас? — спросил он.
— Яйца, — с трудом выговорил Расмунсен хриплым голосом, чуть громче шепота.
— Яйца!
Ура!
Ура!
— Человек подпрыгнул, бешено завертелся и пустился в пляс.
— Не может быть! Это всё яйца?
— Да, всё.
— Послушайте, вы, верно, Человек с Тысячей Дюжин?
— Он обошел Расмунсена кругом и посмотрел на него с другой стороны.
— Нет, в самом деле! Это вы и есть?
Расмунсен не был в этом вполне уверен, но ответил утвердительно, и человек в шубе несколько успокоился.
— Сколько же вы за них хотите? — осторожно спросил он.
Расмунсен осмелел.
— Полтора доллара, — сказал он.
— Заметано! — поспешно ответил человек.
— Давайте мне дюжину!
— Я… я хочу сказать, полтора доллара за штуку, — нерешительно объяснил Расмунсен.
— Ну да, я слышал.