Думать об этом сейчас было выше се сил, но она не могла заставить себя не думать.
Мысли против воли кружились в мозгу как хищные птицы, когтили его, вонзали в него свои клювы.
Казалось, протекла вечность, пока она недвижно лежала, уткнувшись лицом в землю, палимая беспощадным солнцем, вспоминая тех, кто ушел из жизни, и жизнь, которая ушла навсегда, и заглядывая в темную бездну будущего.
Когда она наконец встала и еще раз окинула взглядом черные руины Двенадцати Дубов, голова ее была поднята высоко, но что-то неумолимо изменилось в лице — словно какая-то частица юности, красоты, нерастраченной нежности тоже ушла из него навсегда.
Прошлого не вернуть.
Мертвых не воскресить.
Дни беззаботного веселья остались позади.
И, беря в руки тяжелую корзину, Скарлетт мысленно взяла в руки и свою судьбу, решение было принято.
Пути обратного нет, и она пойдет вперед.
Минет, быть может, лет пятнадцать, а женщины Юга с застывшей навеки горечью в глазах все еще будут оглядываться назад, воскрешая в памяти канувшие в небытие времена, канувших в небытие мужчин, поднимая со дна души бесплодно-жгучие воспоминания, дабы с гордостью и достоинством нести свою нищету.
Но Скарлетт не оглянется назад.
Она посмотрела на обугленный фундамент, и в последний раз усадебный дом воскрес перед ее глазами — богатый, надменный дом, символ высокого родства и образа жизни.
Она отвернулась и зашагала по дороге к Таре; тяжелая корзина оттягивала ей руку.
Голод снова начал терзать ее пустой желудок, и она произнесла громко:
— Бог мне свидетель, бог свидетель, я не дам янки меня сломить.
Я пройду через все, а когда это кончится, я никогда, никогда больше не буду голодать.
Ни я, ни мои близкие.
Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать.
Шли дни, и Тара все больше становилась похожей на необитаемый остров Робинзона Крузо — такая здесь царила тишина, такой отрезанной от всего мира казалась усадьба.
А мир был в нескольких милях, но так далек, словно тысячи миль грохочущих океанских валов отделяли этот островок от Джонсборо и Фейетвилла, от Лавджоя и даже от соседних плантаций.
После того как старая лошадь сдохла, вместе с ней было утрачено и последнее средство сообщения с окружающим миром, а мерять ногами красную землю ни у кого не было ни сил, ни времени.
Порой в разгар изнурительной работы ради куска хлеба и неустанного ухода за тремя больными, в минуты отчаянного напряжения Скарлетт с удивлением ловила себя на том, что невольно напрягает слух, ожидая услышать привычные звуки: пронзительный смех негритят, скрип возвращающихся с поля телег, ржание верхового жеребца Джералда, скачущего через выгон, шуршание гравия под колесами на подъездной аллее и веселые голоса соседей, заглянувших провести вечерок и поделиться новостями.
Но разумеется, сколько бы она ни прислушивалась, все было напрасно.
Дорога лежала тихая, пустынная, и ни разу не заклубилось на ней облачко красной пыли, возвещая приезд гостей.
Тара была островом среди зеленых волнообразных холмов и красных вспаханных полей.
Где-то существовал другой мир и другие люди, у них была еда и надежный кров над головой.
Где-то девушки в трижды перекроенных платьях беззаботно кокетничали и распевали
«В час победы нашей», как распевала она дама еще так недавно.
И где-то она еще шла, эта война, и гремели пушки, и горели города, и люди умирали в госпиталях, пропитанных тошнотворно-сладким запахом гангренозных тел.
И босые солдаты в грязной домотканой одежде маршировали, сражались и спали вповалку, усталые и голодные, разуверившиеся и потому павшие духом.
И где-то зеленые холмы Джорджии стали синими от синих мундиров янки, сытых янки, на гладких, откормленных кукурузой конях.
За пределами Тары простирался весь остальной мир и шла война.
Здесь же, на плантации, и весь мир и война существовали только в воспоминаниях, с которыми приходилось сражаться, когда они в минуты изнеможения осаждали мозг.
Все, из чего складывалась прежняя жизнь, отступало перед требованиями пустых или полупустых желудков, и все помыслы сводились к двум простым и взаимосвязанным понятиям: еда и как ее добыть.
Еда!
Еда!
Почему память сердца слабее памяти желудка?
Скарлетт могла совладать со своим горем, но не со своим желудком, и каждое утро, прежде чем война и голод всплывали в ее сознании, она, проснувшись, но еще в полудреме, замирала, свернувшись клубочком в сладком ожидании, что сейчас в окно потянет запахом жареной грудинки и свежевыпеченных булочек.
И каждое утро, с силой потянув воздух носом, улавливала запах той пищи, которая теперь ждала ее при пробуждении.
На стол в Таре подавались яблоки, яме, арахис и молоко. Но даже этой примитивной еды никогда не было вдосталь.
А видя ее трижды в день, Скарлетт невольно уносилась мыслями к прежним дням, к столу, освещенному огнями свечей, к блюдам, источавшим аромат.
Как беспечно относились они тогда к пище, как были расточительны!
Булочки, кукурузные оладьи, бисквиты, вафли, растопленное масло — и все это только к завтраку.
А потом блюдо с ветчиной — на одном конце стола, блюдо с жареными цыплятами — на другом, и тут же тушеная капуста в горшочке, обильно залитая соусом, отливающим жиром, горы фасоли в сметанном соусе, таком густом, что его можно резать ножом.
И три десерта, чтобы каждый мог выбрать, что ему больше по вкусу: слоеный шоколадный пирог, ванильное бланманже или торт со взбитыми сливками.
При воспоминании об этих яствах слезы выступали у нее на глазах, остававшихся сухими перед лицом войны и перед лицом смерти, и тошнота подымалась к горлу из пустого, вечно урчащего от голода желудка.
Ибо аппетит — предмет постоянных сокрушении Мамушки, — аппетит здоровой девятнадцатилетней женщины четырехкратно возрос вследствие неустанной, тяжелой и совсем непривычной для нее работы.
Но не только ее собственный аппетит доставлял Скарлетт мучения: отовсюду на нее глядели голодные лица — белые и черные.
Скоро и Кэррин и Сьюлин тоже станут испытывать неуемный голод, как все идущие на поправку тифозные больные.
Уже и Малыш Уэйд начинал уныло канючить: