Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

Я прочел им мой роман в один присест.

Мы начали сейчас после чаю, а просидели до двух часов пополуночи.

Старик сначала нахмурился.

Он ожидал чего-то непостижимо высокого, такого, чего бы он, пожалуй, и сам не мог понять, но только непременно высокого; а вместо того вдруг такие будни и все такое известное — вот точь-в-точь как то самое, что обыкновенно кругом совершается.

И добро бы большой или интересный человек был герой, или из исторического что-нибудь, вроде Рославлева или Юрия Милославского; а то выставлен какой-то маленький, забитый и даже глуповатый чиновник, у которого и пуговицы на вицмундире обсыпались; и все это таким простым слогом описано, ни дать ни взять как мы сами говорим… Странно!

Старушка вопросительно взглядывала на Николая Сергеича и даже немного надулась, точно чем-то обиделась:

«Ну стоит, право, такой вздор печатать и слушать, да еще и деньги за это дают», — написано было на лице ее.

Наташа была вся внимание, с жадностью слушала, не сводила с меня глаз, всматриваясь в мои губы, как я произношу каждое слово, и сама шевелила своими хорошенькими губками.

И что ж? Прежде чем я дочел до половины, у всех моих слушателей текли из глаз слезы.

Анна Андреевна искренно плакала, от всей души сожалея моего героя и пренаивно желая хоть чем-нибудь помочь ему в его несчастиях, что понял я из ее восклицаний.

Старик уже отбросил все мечты о высоком:

«С первого шага видно, что далеко кулику до Петрова дня; так себе, просто рассказец; зато сердце захватывает, — говорил он, — зато становится понятно и памятно, что кругом происходит; зато познается, что самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат мой!»

Наташа слушала, плакала и под столом, украдкой, крепко пожимала мою руку.

Кончилось чтение.

Она встала; щечки ее горели, слезинки стояли в глазах; вдруг она схватила мою руку, поцеловала ее и выбежала вон из комнаты.

Отец и мать переглянулись между собою.

— Гм! вот она какая восторженная, — проговорил старик, пораженный поступком дочери, — это ничего, впрочем, это хорошо, хорошо, благородный порыв!

Она добрая девушка… — бормотал он, смотря вскользь на жену, как будто желая оправдать Наташу, а вместе с тем почему-то желая оправдать и меня.

Но Анна Андреевна, несмотря на то что во время чтения сама была в некотором волнении и тронута, смотрела теперь так, как будто хотела выговорить:

«Оно конечно, Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать?» и т. д.

Наташа воротилась скоро, веселая и счастливая, и, проходя мимо, потихоньку ущипнула меня.

Старик было принялся опять «серьезно» оценивать мою повесть, но от радости не выдержал характера и увлекся:

— Ну, брат Ваня, хорошо, хорошо!

Утешил! Так утешил, что я даже и не ожидал.

Не высокое, не великое, это видно… Вон у меня там

«Освобождение Москвы» лежит, в Москве же и сочинили, — ну так оно с первой строки, братец, видно, что так сказать, орлом воспарил человек… Но знаешь ли, Ваня, у тебя оно как-то проще, понятнее.

Вот именно за то и люблю, что понятнее!

Роднее как-то оно; как будто со мной самим все это случилось.

А то что высокое-то?

И сам бы не понимал.

Слог бы я выправил: я ведь хвалю, а что ни говори, все-таки мало возвышенного… Ну да уж теперь поздно: напечатано. Разве во втором издании?

А что, брат, ведь и второе издание, чай, будет? Тогда опять деньги… Гм…

— И неужели вы столько денег получили, Иван Петрович? — заметила Анна Андреевна. 

— Гляжу на вас, и все как-то не верится.

Ах ты, господи, вот ведь за что теперь деньги стали давать!

— Знаешь, Ваня? — продолжал старик, увлекаясь все более и более, — это хоть не служба, зато все-таки карьера.

Прочтут и высокие лица.

Вот ты говорил, Гоголь вспоможение ежегодное получает и за границу послан.

А что, если б и ты?

А? Или еще рано?

Надо еще что-нибудь сочинить?

Так сочиняй, брат, сочиняй поскорее!

Не засыпай на лаврах.

Чего глядеть-то!

И он говорил это с таким убежденным видом, с таким добродушием, что недоставало решимости остановить и расхолодить его фантазию.

— Или вот, например, табакерку дадут… Что ж?

На милость ведь нет образца.

Поощрить захотят.

А кто знает, может и ко двору попадешь, — прибавил он полушепотом и с значительным видом, прищурив свой левый глаз, — или нет?

Или еще рано ко двору-то?