Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

Было ж это в городе Санта-фе-де-Богота, а может, и в Кракове, но вернее всего, что в фюрстентум Нассау, вот что на зельтерской воде написано, именно в Нассау; довольно с тебя?

Ну-с, вот-с князь девицу-то сманил, да и увез от отца, да по настоянию князя девица захватила с собой и кой-какие документики.

Ведь бывает же такая любовь, Ваня!

Фу ты, боже мой, а ведь девушка была честная, благородная, возвышенная!

Правда, может, толку-то большого в бумагах не знала.

Ее заботило одно: отец проклянет.

Князь и тут нашелся; дал ей форменное, законное обязательство, что на ней женится.

Таким образом и уверил ее, что они так только поедут, на время, прогуляются, а когда гнев старика поутихнет, они и воротятся к нему обвенчанные и будут втроем век жить, добра наживать и так далее до бесконечности.

Бежала она, старик-то ее проклял да и обанкрутился.

За нею в Париж потащился и Фрауенмильх, все бросил и торговлю бросил; влюблен был уж очень.

— Стой! Какой Фрауенмильх?

— Ну тот, как его!

Фейербах-то… тьфу, проклятый: Феферкухен!

Ну-с, князю, разумеется, жениться нельзя было: что, дескать, графиня Хлестова скажет?

Как барон Помойкин об этом отзовется?

Следовательно, надо было надуть.

Ну, надул-то он слишком нагло.

Во-первых, чуть ли не бил ее, во-вторых, нарочно пригласил к себе Феферкухена, тот и ходил, другом ее сделался, ну, хныкали вместе, по целым вечерам одни сидели, несчастья свои оплакивали, тот утешал: известно, божьи души.

Князь-то нарочно так подвел: раз застает их поздно да и выдумал, что они в связи, придрался к чему-то: своими глазами, говорит, видел.

Ну и вытолкал их обоих за ворота, а сам на время в Лондон уехал.

А та была уж на сносях; как выгнали ее, она и родила дочь… то есть не дочь, а сына, именно сынишку, Володькой и окрестили.

Феферкухен восприемником был.

Ну вот и поехала она с Феферкухеном.

У того маленькие деньжонки были.

Объехала она Швейцарию, Италию… во всех то есть поэтических землях была, как и следует.

Та все плакала, а Феферкухен хныкал, и много лет таким образом прошло, и девочка выросла.

И для князя-то все бы хорошо было, да одно нехорошо: обязательство жениться он у ней назад не выхлопотал.

«Низкий ты человек, — сказала она ему при прощании, — ты меня обокрал, ты меня обесчестил и теперь оставляешь.

Прощай!

Но обязательства тебе не отдам.

Не потому, что я когда-нибудь хотела за тебя выйти, а потому, что ты этого документа боишься.

Так пусть он и будет у меня вечно в руках».

Погорячилась, одним словом, но князь, впрочем, остался покоен.

Вообще эдаким подлецам превосходно иметь дело с так называемыми возвышенными существами.

Они так благородны, что их весьма легко обмануть, а во-вторых, они всегда отделываются возвышенным и благородным презрением вместо практического применения к делу закона, если только можно его применить.

Ну, вот хоть бы эта мать: отделалась гордым презрением и хоть оставила у себя документ, но ведь князь знал, что она скорее повесится, чем употребит его в дело: ну, и был покоен до времени.

А она хоть и плюнула ему в его подлое лицо, да ведь у ней Володька на руках оставался: умри она, что с ним будет?

Но об этом не рассуждалось.

Брудершафт тоже ободрял ее и не рассуждал; Шиллера читали.

Наконец, Брудершафт отчего-то скиснул и умер…

— То есть Феферкухен?

— Ну да, черт его дери!

А она…

— Постой!

Сколько лет они странствовали?

— Ровнешенько двести.

Ну-с, она и воротилась в Краков.

Отец-то не принял, проклял, она умерла, а князь перекрестился от радости.

Я там был, мед пил, по усам текло, а в рот не попало, дали мне шлык, а я в подворотню шмыг… выпьем, брат Ваня!

— Я подозреваю, что ты у него по этому делу хлопочешь, Маслобоев.